Почему-то я хорошо запомнил: тридцать один год тому назад был точно такой же, как и теперь, конец октября — солнечный, сухой, довольно теплый. В один из таких прекрасных дней мы с моим другом-художником шлялись по Москве и рассматривали хлопотливые плакатно-портретные приготовления к профессиональному празднику коммунистов — 60-летней годовщине выстрела «авроровой» пушки по фасаду Зимнего дворца, выстрела, возвестившего человечеству начало новой эры.
Мы оба жили уже тридцать лет в этой новой эре, но, несмотря на это, нам было весело в тот день — погода и молодость были на порядок сильнее хронической липкой гадливости, неизбежно испытываемой нами при виде ублюдочной праздничной продукции. Нам было весело, и мы разговаривали, стараясь соблюдать незабываемую стилистику советского агитпропа — эстетика соц-арта только начала овладевать умами в нашей среде.
«Посмотри, — говорил мой друг, указывая на квадратные километры кумача, драпирующие Центральный телеграф, — как похорошела наша столица в праздничном убранстве!» «Да, товарищ, — с легкостью соглашался я. — Я вижу перед собой яркое свидетельство окончательного торжества коммунистических идеалов в отдельно взятой стране». «Посмотри на воодушевленные лица наших усталых, но довольных сограждан, — продолжал между тем мой товарищ, кивая в сторону двух сильно шатающихся, видимо, изрядно утомившихся от предъюбилейной трудовой вахты сограждан. — Эти лица красноречиво выражают уверенность советских людей в завтрашнем дне». И правда — выражения их лиц не давали ни малейшего повода усомниться в том, что завтра будет так же, как и сегодня, вчера и позавчера.
В какой-то момент, когда мы оказались с ним около Ленинской библиотеки, мой товарищ, резко нарушая стилистическую конвенцию нашего неспешного разговора, безответственно, хотя и довольно красочно матюкнулся и буквально согнулся пополам в пароксизме счастливого, освобождающего ржанья. «По-смот-ри!» — простонал он, указывая на одну из стен библиотеки. А там таки было на что посмотреть. Размещенные по фасаду и привычные по будням барельефы разных мудрецов и просветителей далекого прошлого были в этот раз завешаны портретами членов Политбюро. При этом под десятью — или сколько их там было — более или менее одинаковыми физиономиями, отличными друг от друга лишь наличием или отсутствием волосяного покрова, было соответственно подписано: «Сократ», «Платон», «Ломоносов», «Ньютон», «Фарадей», ну и так далее. Это и правда было ужасно смешно. Я сказал: «Можем ведь, когда захотим, и собственных Платонов, и быстрых разумом Невтонов. А?» — «Да, да! — подхватил мой товарищ. — И сформулировано правильно — мне вообще всегда нравится самодостаточность родительного падежа!»
И мы, счастливые, пошли дальше, незаметно перейдя на человеческий язык и разговаривая об искусстве, а точнее, о смыслообразующей роли контекста — временного, пространственного, исторического, личностного — какого угодно. Мы говорили о том, что контекст в ряде случаев содержательно насыщенней, чем текст сам по себе. Но контекст контексту рознь, говорили мы. Иной контекст может и вовсе сделать текст слепым, нечитаемым, лишенным какого бы то ни было смысла. Так или примерно так рассуждали мы. И тут же подоспел пример, и даже два — нам вообще несказанно везло в тот день.
Сначала на глухой бетонной стене мы обнаружили дорожный знак «кирпич». «Что бы это могло значить?» — спросил я, впрочем, вполне риторически. «Н-да. — сказал мой друг. — С точки зрения теории информации, знак, запрещающий проезд и при этом расположенный на глухой стене, несет нулевую информацию. А вот если бы такой знак висел над большой оживленной трассой, его информативность была бы максимальной». «Но здесь он может нести художественную, например, информацию», — предположил я. «Может, — согласился друг, — но только в том случае, если человек, повесивший его здесь, имел это в виду. А поскольку мы не знаем, кто это сделал — художник или, что скорее всего, просто какой-то дурачок, — то мы и об остальном ничего знать не можем».
Дальше было еще интереснее и уж совсем неподвластно никакой интерпретации, даже с точки зрения теории информации. В глубине старого московского двора на ржавом гараже наряду с каноническими «Санек козел» и «Митрофанова прастетутка» чистеньким отличническим почерком было выведено: «Золотая осень юбилейного года». Вот что эта мучительно-тошнотворная конструкция, легко представимая на первой полосе партийной газеты, на тетрадной страничке в линеечку или на растяжке поперек улицы Горького, могла значить в данном пространственно-временном контексте? А кто его знает? Скорее всего — ничего. Но ведь кто-то зачем-то именно здесь именно этим почерком написал именно это! «Значит, это кому-нибудь нужно».
«Ничего не понимаю», — сказал я. «Но ведь мы-то с тобой тоже только что примерно так же разговаривали, — сказал друг, пытаясь хоть как-то рационализировать иррациональное. — Вот нас бы кто-нибудь услышал, что бы он подумал?» «Так то мы», — не очень логично возразил я. «Ну, тоже верно», — подытожил друг. И мы пошли дальше.