Русское искусство принимает еврейские черты

Вы, конечно, слышали знаменитую мелодию, предваряющую каждую серию фильма «Шерлок Холмс и доктор Ватсон». Автор этой мелодии известный композитор, философ и просто интересный человек Владимир Сергеевич Дашкевич в гостях у Jewish.ru.

— Владимир Сергеевич, вам принадлежит такая фраза: «Хорошей музыки не бывает. Есть музыка, и есть немузыка». Не могли бы вы это прокомментировать?

— Надо вдуматься в контекст этой фразы и понять, что такое музыка. Я в этом вопросе отношу себя к немногим продолжателям пифагоровой традиции. Пифагор сказал: «Все есть число». Он же установил те принципы работы со звуком, которые создали современную европейскую музыкальную культуру, прошедшую через мощнейший этап йеменитской иудейской псалмодии. Если вы помните, в Древней Греции музыка и математика считались одним предметом. Их не преподавали отдельно, что совершенно правильно. Но в контексте современной науки я бы все-таки сказал, что музыка — это математика, выраженная в информативных формах.

— Как точная наука?!

— Музыка невероятно формализована. Музыковеды стараются понять смысл этой формализации, откуда возникают квадраты, откуда возникает ритм, что такое мажор и минор, как происходит трехчастная сонатная форма, что такое доминанты и субдоминанты, что такое тоника, что такое лад, почему в музыке семь нот. Все это можно понять, только представляя музыку как способ кодирования информации, и поэтому на вопрос «Существует ли плохая и хорошая музыка?» — можно ответить так: существует музыка, которая передает информацию, и существует музыка, которая представляет собой организованный шум. Иногда плохо организованный, иногда — хорошо. Авангард — это, как правило, хорошо организованный шум. Попса — это плохо организованный шум. Есть музыка, которая повышает самооценку человека, тянет его вверх, и музыка, которая его самооценку понижает. Одна музыка вам предлагает быть либо какой-то личностью: Фигаро, Дон Жуаном, Германом. Другая — быть мадам Брошкиной или Зайкой.

— Владимир Сергеевич, вы по образованию инженер…

— Инженер. И композитор тоже.

— Так почему же все-таки музыка, почему же вы выбрали именно ее?

— Это не я выбрал ее, а она выбрала меня. Так получилось, что, когда мне было 19 лет, после восемнадцати лет заключения вернулся мой репрессированный отец. До этого я жил только с мамой — Анной Ильиничной Шнеерсон. Она происходит из любавичских Шнеерсонов.

— Из той самой знаменитой династии Шнеерсон?

— Да, те самые любавичские Шнеерсоны. Из этих же Шнеерсонов вышли и основатели хасидизма. Мой дед был купцом первой гильдии. По отцу я российский дворянин, а по маме такой ортодоксальный еврей. Сочетание, которое, я полагаю, вполне уместно. Есть нечто сближающее эти две культуры: они очень нуждаются друг в друге и очень взаимообогащаются. Вообще, я считаю, первый досталинский революционный этап был весьма плодотворным для России. Лениным и Троцким было разработано, вопреки марксизму, строительство государства по-настоящему социального типа. Разница между ними заключалась в том, что Маркс считал среднее сословие носителем буржуазных идей, которое стремилось к собственности. Ленин после дикой разрухи довольно быстро понял, что пролетариат не может быть носителем социальной идеи, поскольку он неорганизован и маргинален по природе. Его переход на новую экономическую политику — это нечто новое, что, в отличие от всех марксистских принципов, включило среднее сословие в строительство социализма. На этом Советский Союз какое-то время продержался. В сущности, это и был «социализм с человеческим лицом». Потом Сталин начал уничтожать средний класс: сначала крепкое крестьянство, а затем интеллигенцию. Ленин передал Сталину очень и очень стабильное и организованное государство, строительство которого после революции, естественно, потребовало определенных жертв. Но количество этих жертв было вполне сравнимо с жертвами во времена Французской революции. Для меня очень важно, что после НЭПа в СССР произошел резкий всплеск культуры. Появились совершенно фантастические таланты, в том числе Бабель, Маяковский и Шостакович. Все это было сделано именно на революционном взлете.

— Владимир Сергеевич, сейчас вы возглавляете Международную ассоциацию композиторов (бывший Союз композиторов), до вас его возглавлял Тихон Николаевич Хренников. Я вижу у вас на стене фотографию с Булатом Окуджавой. Вы застали время «великих». Кого-то еще можете вспомнить?

— Я встречался с очень многими «великими». Мы с Юликом (Юлием Кимом) показывали «Клопа» Лиле Юрьевне Брик. Она благословила нашу работу. Я работал с Юткевичем, с Товстоноговым, с Эфросом, который был абсолютный гений, и с Хейфицем, и с Левитиным. С последним я сделал невероятное количество спектаклей, и уже с этим багажом началась моя киношная жизнь. Сначала в «Бумбараше», а потом и дальше.

— Как это произошло?

— Мой друг киновед Михаил Зиновьевич Долинский познакомился со мной еще на шинном заводе, где я подрабатывал вальцовщиком, а он был редактором многотиражки. Мы играли в шахматы в ночную смену, и так возникла наша дружба. В какой-то момент Сергей Иосифович Юткевич захотел сделать мюзикл «Клоп». До этого он работал с Дмитрием Шостаковичем и Родионом Щедриным. Однако с последним его работа как-то не заладилась, и он попросил Мишу Долинского поискать кого-то среди молодых талантов. Миша привел меня, а там уже я встретил Юлия Кима, который был «паролье». Это французское слово, поскольку Юткевич был очень связан с французской культурой, прекрасно знал французский язык и постоянно ездил во Францию. «Паролье» — это в русском переводе звучит как «текстовик». Но Ким, конечно же, сразу вышел за пределы просто текстовика, поскольку я уже тогда понял, что это совершенно фантастический талант. И с того момента началась наша с ним дружба. Кстати, недавно мы сделали для Михаила Левитина и Бориса Александровича Покровского оперу «Ревизор», так что есть и такие страницы в нашей биографии. Кстати, мы не раз устраивали совместные гастроли, в том числе и по Израилю тоже.

— Конечно, я просто не могу не спросить про Шерлока Холмса. Как появилась на свет эта замечательная мелодия?

— Вы понимаете, в кино каждая музыка появляется примерно одинаково. Просто судьба у этой музыки разная. И предугадать эту судьбу совершенно невозможно. Когда сочиняешь, очень слабо представляешь, насколько это художественно сильно.

Режиссер Игорь Федорович Масленников упорно призывал меня послушать какую-то английскую музыку в передаче BBC. В конце концов, я ее так и не послушал, и сымпровизировал, когда он в очередной раз позвонил мне из Ленинграда. Эту импровизацию он одобрил. Потребовал, чтобы я немедленно ее записал. Вот так возникла эта музыка. Собственно, все получилось, как и в других наших совместных с ним работах. Это — «Зимняя вишня», «Ярославна, королева Франции», «Гонщики» (моя первая работа), «Сентиментальный роман». У нас с Масленниковым большая совместная фильмография. Он отличается исключительно точным пониманием того, какая музыка ему нужна, и как она будет работать в картине. Он всегда безукоризненно ее ставит. Режиссеры, как правило, всегда чувствуют свой материал, но реализация музыкального материала у многих режиссеров не обладает такой выгодностью для композитора, как у Масленникова. Вообще, в фильме «Шерлок Холмс и доктор Ватсон» музыки очень много. Когда я собрал для диска записанный материал, то оказалось 87 минут чистой музыки, причем она ни разу не повторяется. Сейчас на ее основе я написал балет. Одно из действующих лиц — собака Баскервилей. Мне интересно, как это будет выглядеть: она у меня такая «собака-оборотень», которая оборачивается то в прекрасную женщину, то в страшное чудовище.

— А что вы расскажете по поводу «Собачьего сердца» Владимира Бортко?

— С Володей мы тоже много работали вместе. Начинали мы с детского фильма «Без семьи». Потом была картина «Единожды солгав». «Собачье сердце» была, наверное, картиной четвертой. С высоты сегодняшних позиций можно с уверенностью сказать, что это — классика мирового кинематографа.

— Владимир Сергеевич, вы чаще пишете для театра или для кино?

— Сейчас я больше пишу для театра. Довольно много работаю с Михаилом Левитиным. За последнее время мы сделали с ним спектакли «Пир во время чумы», «Изверг» (про судьбу Пушкина), до сих пор идет наш с ним спектакль «Хармс», который был поставлен еще в 1980 году. По предложению Сергея Арцыбашева я написал музыку для постановки «Мертвые души» в Театре имени Маяковского, сделал спектакли в «Современнике», какие-то фильмы. Но сейчас все это увлекает меня все меньше и меньше, потому что нет таких идей, которые были во времена Эфроса и в 60-е годы.

— Владимир Сергеевич, известно, что вы увлекаетесь шахматами. Если посмотреть на историю музыки, то прослеживается такая интересная закономерность: многие композиторы, музыканты, и вообще все люди, так или иначе связанные с музыкой, предпочитают именно шахматы. Почему так?

— Это в значительной степени сходный процесс. Скажем, некоронованный чемпион мира по шахматам Франсуа Андре Филидор был знаменитым французским композитором. Вообще, игра в шахматы — это редкое сочетание двух форм мышления: образного и логического. Левое полушарие мыслит логически, правое полушарие мыслит образно. Если у вас и левое, и правое полушария работают гармонически, то мы и называем это словом «гармония». У больших шахматистов гармоническое сочетание принимает позиционный характер. Шахматист тем лучше, чем он лучше понимает позицию, то есть схватывает образ. Если при этом у него еще и отличные расчетные данные, то он уже выдающийся шахматист.

— Схватить этот образ помогает музыка?

— Музыка соединяет образное мышление и расчет точных элементов. Это, главным образом, чисто интуитивная работа, хотя, например, такие композиторы, как Брамс суть расчета понимали. Брамс первым сообразил, что музыка постепенно стала отходить от идеальных Бетховенских форм и стал создавать их аналогии в своих сочинениях. И, надо сказать, это ему очень и очень пошло на пользу. Однако на это способен только гений. Все это — информатика, выраженная в звуке. Изначальный импульс, как мне кажется, может не носить форму звукового выражения. Композитор этот импульс начинает разворачивать. И когда он это делает, тот принимает вид прекрасной мелодии. Но импульс он получает откуда-то «оттуда».

— Расскажите о вашем «Иерусалимском квартете». Как у вас появилась такая идея?

— В какой-то момент мне надоело писать музыку в киностандарте. Отчасти я почувствовал, что у режиссеров, даже у таких выдающихся, как Бортко, Абдрашитов, Масленников начинает иссякать запас идей. И в это время какая-то группа композиторов, из которых я могу назвать, помимо себя, троих — Артемьев, Рыбников и Гладков — начали работать в крупных формах. Рыбников начал писать симфонии. Артемьев написал оперу «Преступление и наказание». Получилась совершенно блистательная работа. Гладков написал оперу «Старший сын», потом балеты «Вий» и «Одиссей». И у меня появилось тоже ощущение, что тот огромный потенциал, который накопился у меня за время работы в кино, не реализован. «Иерусалимский квартет» родился фактически так: Миша Левитин захотел поставить «Иудейскую войну» Фейхтвангера, а Юлик Ким написал коротенькое либретто, в котором он использовал 137-й псалом Давида: «Там, возле рек Вавилонских…» Я написал на эти слова музыку и сразу почувствовал, что она как-то резко выходит за театральные рамки. Сама песня, как мне кажется, получилась очень мощной. В ней, в силу глубин еврейской псалмодии, была какая-то невероятная энергетика. И я сделал четырехчастную квартетную форму, где финалом был вот этот самый псалом Давида. Квартет сложился на удивление складно, ведь обычно это очень тяжелая форма: четыре смычка и больше ничего. Мои друзья из квартета имени Шостаковича сыграли этот квартет в Малом зале консерватории. Получилось посильнее квартета Прокофьева, но послабее, чем квинтет Шостаковича, то есть я оказался где-то посередине. Впрочем, это неудивительно, ведь квинтет Шостаковича — это вообще что-то гениальное. Это одно из его самых лучших произведений, да и вообще, наверное, даже самое лучшее из всей инструментальной музыки XX века. Вот с этого момента я как-то стал уходить от амплуа чистого кинокомпозитора и стал активно внедряться в классическую форму. Видимо, таково веление времени.

Я хочу сказать, что русское искусство в ХХ веке стало принимать еврейские черты. В нем всегда есть какая-то скорбь, которая кажется даже излишней. Но если, скажем, взять немецкую музыку, например Бетховена, то в начале будет минор, а в конце мажор. И ты понимаешь, что все идет правильно. У русских и у евреев странная природа. «Хава нагила» формально написана в мажоре. Хотя, если посмотреть неформально, — абсолютно минорная песня. Просто тут важно, с какого бока ты поставишь заключительный аккорд. Это двойственность восприятия мира, в котором через мажор все равно будет проглядывать минор.

— А что вообще происходит в русской музыке?

— Русская музыка получила заряд еврейской интонации. Но этот же заряд получила и европейская музыка. Фундамент европейской музыки — это полуторатысячелетний Григорианский хорал. Все эти молитвы были сведены Папой Григорием в такой канонический свод. Но эти хоралы являются перепетой иудейской псалмодией. Когда берешь древние образцы II-III веков и сравниваешь те же тексты псалмодии, то получается, что эти древние молитвы имеют общий текст и одни и те же интонационные особенности, свойственные еврейской мелодике. Но в Григорианском хорале они как-то выпрямляются, все увеличенные секунды становятся нормальными. И через какое-то время из этой иудейской псалмодии выросла европейская музыкальная культура. Так и получается: если уйти в глубины подсознания, то все соприкасается, все едино. Музыкальные архетипы у всех идей едины. Но рождались они в Иерусалиме, про что написана наша с Кимом песня — 137 псалом Давида:

«Ерушалайм, сердце мое,

О чем мне петь вдали от тебя?

На что смотреть мне вдали от тебя

Глазами, полными слез?»

Оцените пост

Одна звездаДве звездыТри звездыЧетыре звездыПять звёзд (ещё не оценено)
Загрузка...

Поделиться

Автор Редакция сайта

Все публикации этого автора