И это все в меня запало
И лишь потом во мне очнулось!
Давид Самойлов
– My mom is special because… (Моя мама особенная, потому что…)
– She loves my hugs and kisses. (Ей нравится, когда я ее обнимаю и целую.)
– Because she loves me…
– Because I love her…
Эти «мнения» я прочла в kid’s corner — детском саду еврейского центра. Детские разноцветные головки. Детские рожицы — задумчивые, озорные, пытливые, легкомысленные. Много, много обыкновенных детей, которые все — чудо. «Дитя не может быть красивым — оно прекрасно!»
Благополучные, ухоженные, веселые детки «среди цветущих нив и гор» Америки… Но почему же «мысль ужасная здесь душу омрачает»? Да, разные и прекрасные, но еще и — еврейские дети! И о таких вот, о таких же написал Наум Коржавин свое непереносимо страшное «Дети в Освенциме»…
«Ха ха и один»
Вина. Вот груз, который пытается возложить на нас мир. В том числе — на детские плечи.
Лет в 6–7, в «довойну», посетила меня мысль: «Мне — повезло!» Во-первых, живу в единственно правильной стране — веселой, бодрой, и путь ее — светлый!
Через полвека прочту у Бориса Чичибабина:
Где, нежно прижавшись,
прошли нищета и любовь,
Где пела Орлова и Чкалов летел
через полюс,
А в чертовых ямах никто
не считал черепов…
Словом, угораздило — пардон! — выпало счастье родиться там, где:
Все в порядке, все в порядке —
Ворошилов на лошадке!
(А где-то в «чертовой яме» вскоре будет лежать череп доброго великана — поэта Льва Квитко, автора этого радостного стишка.)
Во-вторых, родители — особенные! Рабочий поселок, грязь, отцы пьют, матери бьют. А я? Живу в чистой комнатке, а по воскресеньям «мы едем» в Москву — в кукольный театр, на всякие праздники — 1 мая, 7 ноября! В 6 лет спросила удивленно: «А почему везде написано «ха ха и один»? Была 21-я (римскими цифрами — ХХI) годовщина Октября. 38-й год. Ха-ха…
И в-третьих… Было, было у меня ощущение еще одной моей «избранности». «Я — не такая, как все! Я — еврейка». Но тут я никак не могла определиться: гордиться мне или огорчаться. В этом вопросе меня подзапутали.
Ах ты, моя евреечка!
Дело было на Украине. Не помню, из-за чего была ссора с соседскими детьми, только меня там обидели — обозвали незнакомыми словами. Но ясно вижу себя на крыльце дедушкиного домика. Я держусь за ручку двери и, приплясывая, ору: «Эй, вы, евреи, евреи!» Также хорошо помню, как хохотали мама и бабушка. Отсмеявшись, стали втолковывать: «Евреи — это не ругательство, а, наоборот, очень даже хорошее слово». И в историю семьи вошло, как я, проникшись новой идеей, поймала нашу кошку и (еще не читавши у Льва Кассиля «А наша кошка — тоже еврейка?»), нежно ее оглаживая, приговаривала: «Ах ты, моя евреечка!»
«Евходихлиб»
Любимой сестренке — от меня — единственной теперь, кто может это рассказать.
Как было не проникнуться — ведь, оказывается, мы все — евреи! И бабушка — тоже! Любовью бабушки Сарры я пропиталась тогда, как солнечным теплом и светом, а запах ее медового лейкеха даже снился, когда голодали в войну. Он был как бы олицетворением бабушкиной доброты — так же как непонятное слово, которое она часто говорила мне с невыразимой нежностью. Для моего невежественного слуха оно звучало так: «евходихлиб». Очевидно, это было «я тебя люблю» на идиш.
Чтобы не нарушать очарования этой «формулы любви» — долго не спрашивала, что она означает. Но помнила всегда! А еще — в эвакуации — голод, холод — вдруг охватывало острое желание, чтобы у меня были бабушка и дедушка, а я бы о них заботилась! Не чувствовала ли моя детская душа, что их мучают, убивают в гетто? Шел 42-й, и, возможно, они еще были живы.
Соседи рассказали: бабушку и тетю увели в гетто, а дедушку, котельного мастера, оставили на свободе. Но работать он не мог, видимо, тронулся умом, ходил зимой раздетым, без шапки и умер от воспаления легких.
Фотография. Дедушка Гриша — умный, властный, заботник и работник. Бабушка Сарра — еврейская мама из «Рыжего Мотеле» — «хорошо варила цимес, хорошо рожала детей». Их у нее было пятеро. Один, Абрам, чуть не погиб в детстве. Петлюровцы собрали еврейских детей вокруг кучи мусора и сказали: «Смотрите, как жахнет!» Взрывом дяде и еще одному мальчику выбило по глазу, но, слава Б-гу, все выросли, стали достойными людьми… разъехались. Только младшая, Дорочка, «мизинчик», оставалась дома. Работала на почте, была тихой, скромной, утешение стареющих родителей. Я ее немного помню — пышные светлые волосы, очень ласковая. Заполняя на замученных моих родных документы, чтобы отправить их туда, где
Встал, воздевши к небу руки,
Музей скорбей еврейских —
Муки нечеловеческой музей — Яд-Вашем, вынуждена была в анкете Доры написать: «Фотографии нет». Никто никогда не узнает, как выглядела моя убитая в гетто тетя. Было ей 22 года. Также не знаю, как умерли родители отца — Роза и Соломон Шодхины — скромные обитатели полуподвальной квартирки, где дед чинил кастрюли и примусы. От них — кроме фотографии — осталась справка, которую прислали отцу на фронт. Не было гетто. Не было Холокоста. Не было…
Хотелось бы всех поименно назвать, Да отняли список,
и негде узнать
Всего в Одессе погибли 18 наших родных. Помню только добрейшего дядю Борю, портного. И только о нем мы узнали, как он умер. Его застрелили на улице… Иногда позволяла себе это представить. Выдали? Выследили? Или «просто», походя, как собаку? Что он почувствовал?
Возможно, эти мысли и вызвали сон, который и сейчас помнит все мое существо. Ночь, улица — как узкий бесконечный коридор. Камень под ногами, стены серые под луной. Я бегу по этому мрачному тоннелю, а за мной гонится черный на черном коне кто-то безжалостный — неотвратимый. Это чувство запредельного, леденящего ужаса воскресло, когда прочла у Бродского:
В тот вечер возле нашего огня
Увидели мы черного коня.
Не помню я чернее ничего.
Как уголь были ноги у него…
И я бегу, понимая, что меня преследуют и должны убить за то, что я — еврейка.
Было мне 13 лет, никогда я такой улицы не видела, о себе в такой ситуации не думала. А вот — приснилось…
И только через много лет, в Америке…
«Это — ты!»
В газете «Еврейский Мир» увидела я фото девочки с моим (!) — в детстве — лицом. И кому из родных ни показывала вырезку — говорили, бросив взгляд, «это — ты!»
Но я-то уже разглядела подпись: «Дети в гетто». И что рядом со «мной» лежит труп ребенка помладше. И — как не вспомнить… В декабре 40-го мы опять гостили у маминых родителей на Украине. Там родилась сестренка Леночка, мама долго болела, и в Москву мы вернулись весной 41-го. А задержались мы еще немного… В Каменец-Подольск фашисты вошли в первые же дни войны.
Продолжение следует
Лидия ШОДХИНА, Бостон