В декабре 1979 года я пригласил молодого учителя иврита Юлика Эдельштейна на праздник Ханука к себе домой, где собралась компания молодых евреев, с которыми я познакомился у московской синагоги — именно у синагоги, потому что внутри было одно гэбэ. Юлик читал на русском и на иврите стихи Хаима-Нахмана Бялика о героях Маккавеях, восставших против запрещавших изучать Тору греков. В тот вечер история повторилась: современные «греки» — гэбэшники — ворвались в мой дом, и Юлика вместе со многими другими арестовали.
Вскоре я предложил Юлику преподавать иврит небольшой группе моих друзей. Каждый четверг он приходил ко мне домой, давал урок иврита и уходил, несмотря на то, что сразу после его урока Элиягу Эссас вел занятия Торы. Юлик повторял тогда, что он — светский сионист. Уже в Израиле я узнал, что Юлик, еще находящийся в Москве, начал соблюдать заповеди. Рассказ министра израильского правительства Юлия Эдельштейна о его духовном поиске стал для меня подарком к празднику дарования Торы.
Лев КАЦИН
Предлагаем вашему вниманию беседу Марка Львовского с Юлием Эдельштейном. Это рассказ от первого лица о судьбе отказника, о его борьбе за право быть евреем.
– Родился я в городке Черновцы, но жил там только лет до четырех или пяти у дедушки с бабушкой со стороны мамы. Родители — молодые специалисты, окончившие Московский пединститут, оба выпускники факультета иностранных языков, преподаватели английского языка и литературы — там не жили, они мотались по городам и весям, но я долгое время приезжал в Черновцы на два-три месяца во время летних каникул.
Семья моя была вполне ассимилированной, хотя, когда говорят, что евреи моего поколения были ассимилированными, я вижу в этом определении социологическую ошибку: ассимиляция — это когда ты оставляешь какую-то культуру ради обретения другой. Мы еврейской культуры не оставляли, мы просто не знали, что она собой представляет.
Дедушка, недоучившийся когда-то в Праге в медицинском институте и работавший впоследствии на простых работах вроде бухгалтера, в детстве ходил в хедер, бабушка немного знала иврит, оба знали идиш, но изъяснялись на немецком.
Что ты хочешь: почти сто пятьдесят лет, до 1918 года, Черновцы входили в состав Австро-Венгрии. Дальше — больше. В возрасте семидесяти лет дед вдруг решил заняться ивритом. Это не было возвращением к истокам. Это был сложный творческий порыв. Он нашел самоучитель Шломо Кодеша. Интересно, что эту книгу, ставшую много лет спустя и моим первым самоучителем, я так и называл: «Шломо Кодеш». Эти два слова у меня не ассоциировались
с именем и фамилией автора самоучителя. И вдруг, уже в Израиле, я получил письмо, написанное высокопарным слогом и подписанное — Шломо Кодеш. Он оказался симпатичным старичком — пропагандистом иврита. Легендарный русско-ивритский словарь Шапиро дед заполучил лишь на несколько дней и успел немало переписать из него в тетрадки. Вот с таким материалом дед начал второй раз в жизни изучать иврит. Он потом ухитрялся даже радио слушать на иврите. Я восхищаюсь дедом и всегда волнуюсь, рассказывая эту историю. Меня же его занятия ивритом совершенно тогда не трогали — куда интереснее в летние каникулы было играть в футбол, теннис, бегать за девочками… Когда дед в 1976 году умер, а вслед за ним через год умерла и бабушка, и мы разбирали их пожитки, то самоучитель Шломо Кодеша и дедовы тетрадки с ивритом я, тогда студент пединститута, взял себе, решив изучать иврит. Учился я тогда в Костромском пединституте.
На втором курсе случилось вроде как незначительное событие: семинар по истории КПСС. Изучаем XX съезд партии. Ведет семинар проректор Шустов, мелкая дрянь. «Конечно, — учит он нас, — имелись в наличии у товарища Сталина перегибы. Но какое было сельское хозяйство! А промышленность! А кто войну выиграл?!» В какой-то момент — чутье у него было отличное — он вдруг обращается ко мне: «Ну а вы, Эдельштейн, что думаете по этому вопросу? Не скажете ли нам?» Я отвечаю, что добавить-то нечего… все вами изложено… «Значит, вы не готовы к семинару?» И тогда я ему и ответил: «Вот вы рассказываете о заслугах товарища Сталина… Но если бы он не расстрелял перед войной по своим параноидальным соображениям почти все командование Красной армии, разве была бы война столь тяжелой, разве столько людей погибло бы, разве дошли бы немцы до Москвы? Большой вопрос и в успехах индустриализации — сколько невинно осужденных погибло на этих «великих» стройках?» Выговорился. «Да, — говорит он, — очень, очень интересно вы рассуждаете…» А я, хлопнув дверью, вышел…
Потом мне рассказали, что в мое отсутствие Шустов говорил: «Наслушался Эдельштейн вражеских голосов… И откуда у него, интересно, такие антисоветские и националистические тенденции?» Обрати внимание — «националистические»…
А я пришел к маме и сказал: «Все! Учиться здесь я не буду! И жить я здесь не хочу! Уеду!» Это было в 1977 году.
В это же время в Коктебеле я познакомился с симпатичным парнем Левой Улановским. Он имел тогда статус отказника. Спустя некоторое время я приехал в Москву и направился к нему, чтобы показать книги и тетрадки деда по ивриту, а у него в это время был обыск…
Следующим моим шагом был перевод на учебу в Московский пединститут.
В том же 1977 году я заказал вызов — только на себя — и получил его от некоего Пинскера Шахне. Долго не мог понять, где здесь имя, а где фамилия. Из института меня немедленно вышибли, баш на баш: они мне — характеристику, которая требовалась для ОВИРа, я им — заявление об уходе. Осенью 1980 года я получил из ОВИРа «музыкальный» отказ — за отсутствием мотивов воссоединения.
И на самом деле, выглядело мое прошение об отъезде довольно комично — я страстно желал воссоединиться с мифическим двоюродным братом в Израиле, оставляя в СССР отца и мать…
В 1979 году получил разрешение Лева Улановский — мой первый учитель иврита. И я решил преподавать иврит. Чувствовал, что могу. Первую группу собрал сам — у синагоги. Подросло новое поколение учителей иврита — Саша Холмянский, Женя Гречановский и другие.
Вначале я был совершенно светским сионистом. Но есть «колдовство» в преподавании иврита: в процессе обучения как не рассказать ученикам о Песах и Шавуот, Хануке и Пурим? Вначале на Песах ели все. Потом решили, что не будем есть хлеб. Потом перешли и на вовсе кошерный Песах… Вот таким естественным образом я пришел к Торе…
В это время советские вожди умирали как мухи. Был период, когда КГБ, почувствовав, что власть принадлежит ему, решил за все свои «муки» расплатиться с учителями иврита. Забрали Сашу Холмянского, Леню Большого и других. Добрались и до меня. 24 августа 1984 года, в канун субботы, чекисты явились ко мне с обыском.
Вдруг один из них спрашивает: «А что это у вас в спичечном коробке? Что-то подозрительное и напоминающее наркотик… Что скажете, Юлиан Юрьевич?»
Обыск закончился. Порошок забрали. На сердце было неспокойно. Через три дня мне сообщили, что у Саши Холмянского во время обыска «нашли» пистолет «Вальтер» с боевыми патронами. Стало все понятно.
Утром четвертого сентября мне предъявили обвинение в «незаконном хранении наркотиков без цели их сбыта». Статья — до трех лет заключения.
При составлении протокола допроса на первом опросном листе, где значились фамилия, имя, год рождения и прочее, надо было заполнить и графу: «На каком языке желаете ведение допроса?» Требую записать: «На иврите». Следователь рассмеялся. Думал, что я так острю. Но пришлось так и записать: «На иврите». Начались долгие уговоры. А однажды я вообще отказался разговаривать в знак протеста — мне не передали в камеру принесенные женой тфиллин. Передали — но отрезали ремешки.
Следователь все-таки отомстил мне за иврит. После завершения следствия у меня в камере устроили шмон, конечно же, обнаружили тфиллин, вывели меня в коридор и на моих глазах разломали под предлогом поиска внутри наркотиков. Первый раз в жизни я потерял самообладание — бросился на вертухая, ломавшего тфиллин. Меня, конечно, скрутили и отправили в карцер на десять суток. Я объявил голодовку. На воле узнали о голодовке только после прихода ко мне адвоката.
Суд состоялся 19 октября 1984 года и походил на скверный анекдот. Один из «свидетелей» показал, что «наркотики» были обнаружены на подоконнике. Адвокат заявил, что подоконника в моей квартире нет. Следователь (я запомнил его фамилию — Полумордвинов) заявил, что спичечный коробок с «наркотиком» я достал из кармана, когда зажигал субботние свечи. Вынул оттуда спичку, зажег свечи, а коробок положил на подоконник. Адвокат заявил, что, по еврейскому обычаю, субботние свечи зажигает жена. Судья это во внимание не приняла. Другой «свидетель» заявил, что нашел коробок на кухне. А первый «свидетель» говорил, что на кухне вообще не было обыска. В итоге я получил свои три года исправительных лагерей общего режима.
Я помнил, что это было время Хануки. Я помнил, но не знал, какой по счету день праздника. И, просунув голову сквозь плечи окружавших меня жлобов, заорал не своим голосом: «Таня, какая свечка?! Какая свечка?!» А Таня в это время выходила из сорокадневной голодовки в знак протеста, была страшно слаба и не сразу врубилась, что я хочу от нее. Конвой смотрел на меня в полной уверенности, что у меня от приговора крыша поехала. Я же продолжал орать: «Какая свечка?!» И Таня опомнилась. На весь зал раздался ее голос: «Вторая! Вторая!»
Продолжение следует