Про Самуила Лурье — человека совершенного

Самуил Аронович Лурье Фото: colta.ru

«Я вежлив с жизнью современною,

Но между нами есть преграда,

Все, что смешит ее, надменную

Моя единая отрада…» Николай Гумилев

В свое время Чуковский назвал своего зятя, Матвея Бронштейна, украшением рода человеческого. Эти заметки о Самуиле Ароновиче Лурье, прозаике, эссеисте, критике, историке литературы, не убоюсь начать с пафосного утверждения, что к нему без малейшего преувеличения можно применить это определение Чуковского. Хотя сам Лурье отнесся бы к этой затее с тихим негодованием.

Читать я его начала еще в Ленинграде, и роман «Литератор Писарев» вместе с другими предположительно необходимыми в эмиграции книгами привезла с собой. А вот новые сборники, скажем, «Письма полумертвого человека», мне досылали уже не из Ленинграда, а из Петербурга.

Вживую я впервые увидела автора этих книг в 2008 году в Сан-Франциско. Он сходу очаровал меня той особой милотой облика и повадки, по которым безошибочно опознается принадлежность к известной в России, и по сей день милой моему сердцу породе — «интеллигент собачий». Он был какой-то квинтэссенцией этого понятия. О таких у его любимого Зощенко: «жизнь устроена проще, обидней и не для интеллигентов». Может быть, дело было в подчеркнуто неспортивной худобе, в грустно-насмешливых глазах под стеклами похожих на пенсне очков, в прелестной, как будто даже застенчивой или немного виноватой улыбке, в старомодно-куртуазной вежливости, которой, впрочем, ничуть не мешали ни ирония, ни язвительное остроумие.

Лурье прилетел тогда в Калифорнию навестить родных, живущих в Пало-Альто, и редактор местной сан-францисской газеты, куда Лурье в то время еженедельно засылал из Питера новое эссе, решил устроить ему встречу с читателями. Известно, что Самуил Аронович не жаловал это словцо: «Но это слово мне не нравится — «эссе». Бесформенное, полое, вдобавок с претензией. Кроме того, в классической эссеистике главный предмет — «я». А я пытаюсь воскрешать мнимых мертвых». Тем не менее, эмигранты Сан-Франциско и окрестностей в основном знали Лурье именно по этим эссе, за которые благородный редактор платил ему в твердой валюте. А времена для «литератора Лурье», как, впрочем, и всех других, оставшихся «верными» русской литературе, были тогда очень непростыми для…если называть вещи своими именами — для выживания. Думаю, он, гостя у дочери, пошел на «встречу с читателями», от которой не ждал ничего хорошего (и правильно делал), исключительно из желания подзаработать перед отъездом в Россию.

«Местом встречи» был выбран мой дом. Не могу удержаться от соблазна рассказать о том, что было лишь мелким эпизодом в жизни Лурье. Публике его представил в тот вечер Михаил Лемхин. Из того, что он говорил о творческом пути Лурье, я запомнила поразительную цифру: более тысячи публикаций в периодической печати, и это помимо должности редактора отдела прозы старейшего питерского журнала «Нева», книг, и прочего. Еще Лемхин рассказал, как в незапамятные пост-оттепельные времена оба они трудились в детском журнале «Костер», где вынужденно подвизались в то время и другие прославившиеся позже питерские литераторы.

Лемхин — замечательный персонаж русской артистической тусовки. Будучи талантливым фотохудожником, он снимал Бродского в разные периоды его жизни и издал посвященный поэту великолепный альбом. В какой-то из дней рождений уже почившего Бродского Лемхин устроил у себя дома встречу с поэтом Владимиром Уфляндом, где мне посчастливилось присутствовать. На книжных полках, которыми с пола до потолка были покрыты все стены жилища Лемхина, включая столовую, мною было обнаружено нечто невиданное — полное собрание сочинений не только Писарева, но и Писемского. Писаревым меня было не удивить, он у меня самой на полке стоял, а вот 9-томного Писемского вывез из СССР, возможно, лишь один русский эмигрант на земле — фотохудожник и культуролог с прекрасным ликом ветхозаветного пророка — Михаил Лемхин.

Ну, коль речь зашла о домашних библиотеках русских эмигрантов, упомяну и о своей, куда перед началом выступления завлекла Лурье и его чудную жену Элю. Они были немало удивлены, увидев, что в домашней библиотеке самой обычной эмигрантской семьи, двадцать лет назад покинувшей пределы своего отечества, стоят исключительно русские книги. Хорошие русские книги, под которые выделена специальная комната. Особенное внимание Лурье вызвал громадный том «Герцен и Огарев» издательства «Литературное наследство», прекратившего свое существование одновременно с советской властью. Возможно, что этой почти раритетной книги не было даже у Лемхина. Я тогда еще не знала, что Герцен — это предмет особой читательской любви Лурье и его же филологических изысканий. Но когда мои гости дошли до полки, где среди книг Лурье притулился том переписки Чуковского с дочерью Лидией Корнеевной, для которого Лурье написал вступительную статью поразительной, я бы даже сказала, метафорической красоты, их искреннему изумлению не было предела, что немало потрафило тщеславию хозяйки библиотеки. Тщеславию несколько инфантильного свойства, и потому, легко утоляемому.

Тот факт, что Лурье был близко знаком с Лидией Корнеевной, неоднократно бывал в ее московской квартире, писал о ней и ее книгах, был мне хорошо известен. Я наивно полагала, что именно этими или иными, но так или иначе связанными с изящной словесностью темами и будут напрягать человека, носящего титул лучшего литературного критика России. Об этом негласном титуле уведомил пришедших на встречу с Лурье Михаил Лемхин.

Михаил Лемхин Фото: lavkapisateley.spb.ru
Михаил Лемхин Фото:
lavkapisateley.spb.ru

Но не тут-то было. На дворе стояла поздняя осень 2008-го — преддверие президентских выборов в Америке. И на бедную голову Лурье, как горох посыпались вопросы в узком диапазоне от «как Вы относитесь к Обаме» до «ожидается ли в России переворот со смещением Путина». Лурье, беспомощно и виновато улыбаясь, бормотал в ответ нечто маловразумительное. Надо было срочно его спасать. Это удалось сделать простым напоминанием, что наш гость проводит не политинформацию, а литературную встречу с читателями и с радостью ответит на их вопросы, как о литературном процессе в сегодняшней России в целом, так и о своих книгах, в частности. Триггер сработал, и избавленный от тягостных для него разговоров «за политику» Лурье неузнаваемо преобразился и до конца вечера блистал и очаровывал публику, рассказывая ей «о своем, о девичьем», сиречь, о новых именах в русской прозе, и все такое прочее.

Второй раз я увиделась с Лурье ровно через год, во время моего очередного приезда в родной город. Тут необходима небольшая преамбула.

Встреча у нас была назначена на 6 пополудни в ресторане на Театральной Площади. До этого, хаотично бродя по городу, я забрела на Загородный к дому у Пяти Углов (Утюг). Дом памятный, и не только одноименной повестью Довлатова, пущенной под нож режимом «узаконенного абсурда». В этом доме в 30-х годах жили Лидия Чуковская и Матвей Бронштейн.

Здесь, в 1939-ом была написана «Софья Петровна», которая, в случае обнаружения этой книги властями, гарантировала автору расстрельную статью. Я знала о существовании мемориальной доски, но не была уверена, с какой стороны она установлена, с Рубинштейна или с Загородного. Стала искать. В помощники мне (за определенное вознаграждение, разумеется) напросилась группа «свободных художников». У одного из них тапки были привязаны к голым ступням грязными веревочками. Все конченые, но все равно — люди, и довольно смышленые, живые, шуткуют, хотят блеснуть. Выговор у наших ленинградских алкашей чистейший. Беспримесный питерский говорок, и все на «Вы» ко мне, исключительно на «Вы». А меня это одно уже к человеку располагает… Услышав фамилию Чуковского, почему-то развеселились. Наверно, подумали — вот тетенька такая взрослая, а интересуется глупостями. «Муха-Цокотуха», «Мойдодыр»… Один, самый живописный, отделился от группы, чтобы попросить меня о дополнительном вознаграждении за хлопоты по поиску доски. Убеждал он меня очень смешно: «Дайте хоть сколько, на поправку, и эти (презрительный взгляд назад, на оставленную группу) меня сегодня обыщутся». Я вняла и дала.

Гранитная доска с датами и именами, была символично расколота посередине извилистой расщелиной, как и жизнь тех прекрасных людей, чью память она увековечивает.

Пока я пешком добрела до Театральной Площади — стемнело. Здесь, в славном, тихом заведении под непритязательной вывеской «Театральное Кафе», с окнами на Мариинку и Консерваторию и прошел тот прекрасный вечер, который приходит мне на память каждый раз, когда я думаю о Лурье. Сама я на любых застольях пью исключительно минеральную воду и не припомню, что из горячительных напитков стояло на столе. Зато ясно вижу «убегающий лоб» Лурье, вдумчиво склоненный над картой вин. Памятуя, что «холодными закусками закусывают только недорезанные большевиками помещики», взяли еще и горячих. А сверх того — стейки. Всем этим услужливые официанты постепенно заставляли стол. Но Лурье, как мне помнится, больше курил, чем налегал на горячие закуски, хотя для этого надо было выходить в промозглую темноту осенней улицы. На возвышении в углу ресторанного зала играла молодая арфистка. Под благородное звучание арфы я поведала своим сотрапезникам о забавной встрече у Пяти Углов. Лурье, отсмеявшись, рассказал, что по странному совпадению, он как раз тот человек, который добивался открытия этой самой мемориальной доски, писал для нее текст, и присутствовал при ее открытии. После встречи с запойной питерской братией этот факт как бы восстанавливал некий необходимый для разумного существования мира баланс. Потом он рассказал о своей недавней поездке в Архангельск. О том, как познакомился там с верующими, которые почитают атеистку Лидию Корнеевну, как святую, и паломниками приезжают в Питер, поговорить о ней, дотронуться до нее через тех, кто ее знал. То есть, в том числе, приходят и к нему. Эти люди из Архангельска и других северных городов, почитают Лидию Корнеевну за ее «Софью Петровну». За то, что первой в 39-ом бесстрашно встала против Тотального Зла. «Это какое-то новое прекрасное движение в среде русского православия» — говорил Лурье. Слушать Лурье — это чистое беспримесное наслаждение, и чтобы не прерывать его, я хвостиком трусила за ним каждый раз, когда он доставал сигарету. Несметное число сигарет, выкуренных мною в тот вечер, довело меня до легкого головокружения. Но оно того стоило.

Кроме Чуковских меня с этой парой сближала еще одна тема: Герцен. Лурье принадлежат к тому маргинальному и на глазах исчезающему типу людей, которые читают Герцена просто так, для удовольствия, на сон грядущий. Так что, после Чуковских, у нас начался разговор о только что изданной книжке Ирены Желваковой о Герцене, которую я, навещая московских друзей, надыбала всего неделю назад в Доме Музее Герцена в Сивцевом Вражке. И тут выясняется, что Лурье эту книгу, которую я минуту назад положила на стол, недавно рецензировал.

— Мистика какая-то, — сказала я. — Что бы я ни упомянула, вы в этом «недавно принимали участие».

— Никакой мистики. Ведь вы говорили об очевидно благих начинаниях, а если б о чем-то скверном, то уж будьте уверены — ни о каком моем участии не услышали бы, — с великолепной нескромностью подытожил Лурье, гася проступающую на лице улыбку, прелесть которой трудно передается словами.

В книге Желваковой, впервые в герценоведении детально говорилось о любовной переписке между Натальей Герцен и поэтом Георгом Гервегом. Письма в книге не приводились, но пересказывались. Это было условие потомков Герцена в Швейцарии. Иначе они не дали бы автору их прочитать. Перипетии этой самой (для меня) захватывающей в мире любовной драмы (просто оттого, что один из участников — Герцен!) пунктиром обозначены в «Былое и думы». Я выразила мнение, что в новой книге взята неверная интонация. Дамская, наивно-восторженная и к тому же неуемно патетическая, и потому уже — анти-герценовская. Лурье же, улыбаясь своей обманчиво кроткой улыбочкой, непреклонно и твердо заметил, что, кроме благодарности, мы автору, которая к тому же является директором Дома-музея Герцена, ничего не должны. Короче, три часа пролетели в разговорах самых для меня упоительных. Мне показалось, что и моим высоким собеседникам не было скучно в тот вечер.

Это был последний раз, когда я видела живого Лурье. Но до того как мне выпало сказать поминальное слово о нем, у нас случилась непродолжительная эпистолярка. В ней обсуждались детали публикации одной моей вещицы в питерском журнале, для которого он тогда писал свои блистательные эссе и литературные рецензии, среди которых были его виртуозно написанные крохотки, o Гоголе, о Рембрандте, о Бальмонте, о Ватто, о Петрарке, Крылове, Андерсене, Баратынском, Фете… you name it.

Эта никому, кроме меня, неинтересная переписка бережно хранится у меня в электронном фолдере «Лурье».

Вот тут он из Петербурга образца 2010 года упреждает меня радоваться долгожданной публикации моей повести в журнале:

«…Также Вы должны понимать — если наше здешнее успели забыть, — что даже в случае невероятного — скорого и блистательного успеха, Вам заплатят около $20 и отзовутся не особенно хамской рецензией в каком-нибудь из журналов, — после чего придется все начинать сначала. Но это не скрасит автору жизнь ни на краешек ногтя. И пусть автор про это знает. На что наша-то тут истрачена жизнь. Не на пряники с вареньем. А на ясность понимания тщеты. Простите, Соня, что я написал Вам как человеку одного со мною понимания…».

А в этом послании, отправленном уже из Калифорнии, он буднично сообщает о страшной беде, случившейся с ним летом 2013 года:

«Дорогая Соня,

наконец-то я набрался сил, чтобы сообщить Вам о переменах в моей жизни. Дело в том, что в августе на рентгене у меня нашли (и потом обследованием подтвердили) довольно скверное онкологическое заболевание. причем выяснилось, что разновидность такая, при которой операция не имеет смысла, а счетчик якобы включен. Мои дети буквально перевернули небо и землю — и вот я уже второй месяц прохожу лучевую (собственно, уже прошел) и химиотерапию в клинике Стэнфорда. А живу (и Эля) у дочери в Пало Альто. Шансов на полное выздоровление, говорят, немного, а на ремиссию — вроде, есть, — перспектива прояснится где-нибудь к концу ноября. Лечение я переношу сравнительно неплохо, но все же большую часть времени не являюсь ни транспортабельным, ни коммуникабельным (то, се, головокружения и проч.). Почему и не звонил, и не писал. Если в конце ноября окажется, что дело идет к лучшему, — врачи мне дадут, вероятно, какую-то передышку, — и тогда, я надеюсь, мы сможем бывать в Сан-Франциско. Остается даже надежда выпить и закусить за одним столом, но передышек мне пока что не дают. Ничего, еще не самый поздний вечер. Мы, м. б., еще увидим небо в алмазах и негодяев — в наручниках.

А пока что цель моего письма несколько иная. Накануне поспешного нашего отъезда я напомнил редактору про Ваш рассказ. И сказал, что это моя главная (собственно, и единственная) просьба: не забыть напечатать. Он обещал. Но теперь меня там нет. И я думаю — и хочу сказать, — что Вам стоит возобновить с ним переписку.

Вот такие дела.

Ваш С. Л.»

Я ответила ему:

«Дорогой Самуил,

С невеселым чувством открыла я Ваш емайл, понимая, что в нем будет сообщение, что редактор передумал меня печатать, так как понимала, что если через полгода не опубликовано, то надежды уже нет или почти нет. К моему огромному сожалению, Ваше письмо принесло мне несравнимо худшие вести. … Не могла поверить, дважды перечитала. Единственное, что знаю — Вы в лучшем месте, где нужно быть, когда это случается. У меня три года назад подозревали рак. И муж сделал все, чтобы взять «второе решение» у какого-то узкого специалиста из Стэндфордской клиники. И чтобы, если рак подтвердится, он и делал операцию. Так вот, Сережа не смог этого добиться, хотя у нас прекрасная страховка. Мне делал операцию стажер, в Сан-Францисском госпитале. Рак не подтвердился. Я это к тому, что ваши дети действительно сделали для Вас ВСЕ возможное, и Вы не просто в хороших, а в самых лучших и надежных руках. А остальное — уповать на милость Божью, то есть, на рецессию, что довольно часто случается с людьми именно не юного возраста. … Конечно же, мы в любой момент, когда Вы и Эля сможете, с радостью примем Вас у себя или подъедем куда угодно, чтобы увидеться с вами. Я изумлена и до слез тронута тем, что в такие окаянные для себя дни, Вы помните о мелких заботах (в сравнении с Вашими сегодняшними, все — мелкие, а моя — подавно) другого, если не чуждого, то практически чужого Вам человека…»

Самуил Лурье. Фото: newtimes.ru
Самуил Лурье. Фото: newtimes.ru

Есть люди такого немыслимого обаяния и милости, что кажется, что с ними не может случиться то, что случается со всеми. Что этот беспощадный рок их обойдет. Вот он был из этого немногочисленного племени. Но именно к лучшим из своих творений Всевышний так редко бывает милостив.

7 августа 2015 года после двух лет борьбы со страшным недугом Самуил Аронович Лурье оставил этот мир.

Лурье был человеком невоцерковленным. Поэтому прощались с ним не в синагоге и не в церкви, а в обычном зале, где по его предсмертной просьбе звучала песня Кима, и не было ни раввина, ни священника. Его единственной религией была русская литература, и русский язык был тем божеством, которому он рыцарски поклонялся и которому праведно служил всю свою жизнь. Сам он говорил об этом, как, собственно, и обо всем прочем, без лишнего пафоса: «… фактически я самоучка. Вольнослушатель русской литературы. Всем, что умею понимать, обязан ей».

Я пришла в зал, в глубине которого стоял открытый гроб, с опозданием, и отыскав место в последнем ряду, собиралась тихой мышью просидеть там до конца церемонии. А потом просто подойти и обнять Элю. Она сидела в первом ряду. Но получилось по-другому. Сменяющие друг друга ораторы говорили о покойном так, что можно было только порадоваться, что он этого уже не слышит. Я не знаю, кто были эти люди, но то, что они были не «из его прихода», было очевидно. Переждав последнего из них, я подошла к микрофону, чтобы дорогой мне человек не ушел в вечность под велеречивую пошлость расхожих восхвалений. Ведь «покойник этого очень не любил». Я не помню, что я сказала, но, наверное, мне удалось найти верные слова, потому что Эля встала и обняла меня.

Справа Самуил Лурье, рядом автор очерка Соня Тучинская
Справа Самуил Лурье, рядом автор очерка Соня Тучинская

… В многочисленных интервью Лурье часто повторял, что более всего в этом мире ему ненавистны три вещи: КГБ, цензура и антисемитизм. В 53-м, во время «дела врачей», его, ученика начальной школы, жестоко избили старшие соученики, помогавшие проводить в жизнь политику родной партии и правительства. Другой, помня об этой детской травме, в 16 лет сменил бы фамилию на русскую фамилию матери. Ну, в крайнем случае, заменил вызывающее «Аронович» ну, вот, хотя бы на более нейтральное «Аркадьевич». Ведь евреем он был только наполовину. Но для Лурье, всегда живущего «против течения», этот страшный эпизод его детства, напротив, стал основанием до конца жизни называть себя евреем. Может быть, он, как никто, понимал, что «солидарность с оскорбленными — это азбука человечности»? Или в перемене фамилии, в отказе от крови и имени отца ему померещилась нечто не только унизительное, но и пошлое. Странно, что «пошлость» не попала в перечень ненавидимых им вещей. Ведь малейший ее след он безошибочно различал в любом тексте, который попадал в его руки.

Самуил Лурье
Самуил Лурье

В 1979-м, в отместку за отказ сотрудничать с «органами», был рассыпан набор его романа. У одаренных людей далеко не всегда просматривается отчетливая корреляция между талантом и безупречным нравственным чувством. Лурье же Б-г сполна наградил и тем, и другим.

В 1997 году Лурье стал лауреатом премии имени Петра Андреевича Вяземского. На ее вручении он произнес речь, в которой невольно сказал о себе самом глубже и пронзительней, чем это доступно сделать любому из нас.

Вот отрывком из нее и закончим, пожалуй, эту беспомощную попытку воспомнить о Самуиле Ароновиче Лурье так, как он этого заслуживает.

«… Я сказал мысленно Петру Андреевичу Вяземскому (стоя у его надгробья на Тихвинском кладбище Александро-Невской Лавры — С.Т.), что вот сегодня такая как бы церемония, и как бы его позвал — понимая, впрочем, что это немножко похоже на пьесу Пушкина «Каменный гость». И я, вообще говоря, имею надежду, что он здесь среди нас присутствует. … Чтобы попасть на это кладбище, мне пришлось объяснить служительнице, в чем дело, она меня пропустила, а когда я уже потом выходил, она сказала: «Я вас поздравляю! И храни вас Господь!» — и что-то еще, и, знаете, я ей объяснил, что вот — Вяземский, вот — я, вот — премия, и в этот момент… Я убежден, что — да, мы все — ничто по сравнению с этой огромной чернотой, но каждый из нас только это и делает, это и называется, если угодно, любовью — мы чиркаем спичкой в этой тьме. Это то, что произошло сегодня утром на Тихвинском кладбище, то, что происходит здесь в эту минуту, — я думаю, что это и есть какая-то спичка, озаряющая эту невероятную темноту небытия. В такие минуты мертвые в самом деле живы, и это называется культурой».

16a

Оцените пост

Одна звездаДве звездыТри звездыЧетыре звездыПять звёзд (голосовало: 6, средняя оценка: 4,50 из 5)
Загрузка...

Поделиться

Автор Соня Тучинская

Все публикации этого автора