Клоп

— Ты помнишь его?
— О ком ты?
— Ведь это было твоё первое в жизни зло…
— Замолчи! Я ничего не помню, я не совершал никакого зла, я добрый усталый человек. Я труженик! Умоляю, не начинай эту пытку снова. Мне рано вставать, мне на службу!
Внизу хлопнула дверь. Няня вернулась с рынка? Нет, из прихожей доносился какой-то незнакомый жирный голос и напуганные голоса родителей. Странно, с кем это они? Может, паркетчики пришли?
Мальчик встал, распахнул окно. У подъезда робко топтался дядька — из тех, которые несимпатичны с первого взгляда. Папа называет их неотёсанными. Ужасно, что здесь, на Верхне-Дворянской, таких стали подселять в дома.
Особенно пострадали двухэтажные особняки. Кудрявцевы и Лавровы уже теснятся в маленьких комнатенках, а их дома набиты подселенцами. Грязь, вонь, вши, дети орут… Ужас!
Но папа сказал: к нам не подселят. Папа работает маркшейдером и по службе встречался с теми, кто ведает подселением. Его заверили, что наш дом не тронут. Да его и нельзя трогать, он маленький — зала, столовая, кухня, крохотная комнатка няни, спальня родителей и в мезонине детская. Нет, Петя не любит, когда его комнату так называют. Он уже вполне взрослый, давно переселился в мезонин из комнаты родителей, чтобы жить самостоятельно. И потом здесь из окна так хорошо смотреть на звезды…
Дверь парадного распахнулась:
— Вы-то чего там стоите, Пал Василич? Заходите, дело как-никак вас касается, — закричал тот самый грубый голос.
Дяденька, которого Петя наблюдал сверху, вошёл в дом. Шаги передвигались из комнаты в комнату. Вот они тяжело затопали по лестнице, ведущей в мезонин. Слышался приглушённый голос отца, но слов не разобрать, а ему отвечал тот жирный голос:
— Понимаю, всё понимаю, вам обещали, вас заверили. А нам людей селить надо. Есть такая… а это что у вас? — ммм…суровая необходимость. И не надо возражать, могут быть неприятности. Да. И большие. Большие неприятности!
Дверь распахнулась. В мезонин без стука ввалился наглый толстый дядька. Голод, голод, а эти разбухают, как тесто.
— А вот эта комнатка как раз нам подойдет. Да. Помещение обособленное. Пал Василич вас лишний раз беспокоить не будет, а вы — его. Очень подходящая комнатка. А насчёт той маленькой — и не уговаривайте, пусть там ваша старушка живет. Пал Василич — человек уважаемый, к нему отношение особое. Из Питера прибыл к нам завод… это… улучшать. Если хорошо его разместим, так и быть, больше подселенцев к вам не будет.
— Но мы со дня на день ждём тетушку из Таганрога! — соврал отец.
— И тетушке место найдете, потеснитесь, — усмехнулся наглый. — А вы, Пал Василич, заходите. Только уж вы, пожалуйста, ему из мебелишки кое-что оставьте, человек приезжий…
Пролетарий неловко зашёл и встал у притолоки. Он гнулся, опустив голову, мял в руках кепку, и было заметно, что вся эта процедура ему очень не нравится.
— Здесь будете жить. Можете отправляться за вещами, — заключил наглый.
И тут Петю прорвало. Он подошёл к наглому вплотную:
— Это моя комната, и я её не отдам. Я буду защищаться! — грозно крикнул он.
— Ишь ты. Защитник… — удивился наглый. — А ну-ка собирай барахлишко и марш вниз! А то я тебе! — и он слегка, по касательной стукнул Петю по затылку.
Никто никогда в жизни Пете подзатыльников не давал. Он даже не успел осознать, что произошло, как уже набросился на чужого с кулаками. Отец неловко схватил Петю сзади, пытаясь оттащить. Мама что-то вскрикивала и рыдала. Пролетарий испуганно глядел на происходящее.
— Ненавижу! — орал Петя. — Гад! Жирный гад!
Наглый сначала оторопело смотрел на мальчика, потом осуждающе взглянул на родителей:
— Ишь какой… Барчук. С помещением решили, — заключил он и стал спускаться по лестнице.
Так в их доме появился Пал Василич — тихий работящий мужик, мастер с завода. Он с удовольствием помогал, чем мог, — чинил что-нибудь, точил ножи, в остальное время что-то выпиливал во дворе — и скоро окна дома украсились резными наличниками.
Одевался мастер не по-пролетарски, скорее, с определённой буржуазной претензией. Под поношенным пиджаком, застёгивающимся доверху, виднелся замурзанный узел некогда тёмно-красного галстука.
Пил Пал Василич редко и, если случалось, придя домой, тихо и виновато пробирался к себе в мезонин.
И вроде бы всем в доме он казался не в обузу. Няня и мама ценили его помощь по хозяйству, отец пристрастился беседовать с ним о том, о сем. И только Петя ненавидел мастера люто и безысходно. Он поклялся, что никогда, никогда не простит ему отнятую комнату. Ему уже казалось, что мастер отнял у него и звезды, на которые было раньше так хорошо смотреть из окна мезонина, и мечту об астрономии… Мальчик не мог простить того, что пролетарий был свидетелем его унижения.
Всякий раз, проходя мимо мастера, Петя цедил сквозь зубы: «Клоп» — или нарочито громко произносил: «Клопов всюду развелось! Мерзкие твари!» или «Клопов надо давить».
Клопами называли подселенцев. Ими кишели все дома Верхне-Дворянской, Нижне-Дворянской, Мотякинской и других улиц.

Крым. Гурзуф. Фото И. Шагина, 1950
Крым. Гурзуф. Фото И. Шагина, 1950

Петя задался целью «извести» Клопа. Украл и сломал его рашпиль; утащил и бросил на дорогу, куда выливали помои, его резец для выпиливания. Пробрался в мезонин и положил в постель к жильцу дохлую жабу. Продырявил подмётку сапога — пусть себе простудится, заболеет и умрёт. Все мы знаем, как изобретательна злая детская фантазия.
Василич молчал, покорно снося издевательства. Так и не пожаловался родителям. Вот только врезал в свою дверь замок, скважину которого Петя немедленно залепил грязью.
А намазанные подсолнечным маслом ступени лестницы, ведущей в мезонин… А вымазанные клеем перила… Поздней осенью якобы случайно было разбито окно мезонина.
Зима — бесконечно длинная, скучная, с ранними вставаниями, когда за окном совсем темно… Что-то там у Клопа не заладилось. Он неделями не ходил на работу, кашлял, три дня не вставал с постели, лихорадил. «Простудился, так ему и надо», — думал Петя. Температура немного спала, простуда вроде бы прошла, потом вернулась. «Рецидив», — говорили взрослые.
Всё чаще жилец оставался днём дома. Кашлял, смотрел виновато, как нагадившая на ковер собака, кутался в тёплое. Потом почти перестал выходить из комнаты. Весной он лишь несколько раз выбрался погреться на солнышке.
Говоря о нём между собой, мама и няня смахивали слезы. Скоротечная чахотка…Если бы не кашель, будивший по ночам весь дом, можно было бы сказать, что Василич умирал тихо. Он лежал в мезонине осунувшийся, до подбородка укутанный одеялом, рядом, на табуретке, стояла баночка, в которую мастер сплёвывал кровавые сгустки. Няня относила ему еду, уговаривала скушать хоть чуть-чуть, выливала в уборную содержимое баночки и горшка. Пете заходить в комнату больного не разрешали.
Но однажды мальчик всё же нарушил запрет — приоткрыв дверь мезонина, секунду посмотрел на Клопа в нерешительности и быстро сказал: «Простите меня, Пал Василич». И мигом захлопнул дверь. Василич согласно кивнул закрывающейся двери, улыбнулся и закашлялся.
И всё же остатки злости, раздражение против Клопа ещё бродили где-то в дальних глубинах Петькиной души. И проскакивала эгоистичная мыслишка, которую Петя старался отогнать от себя: вот Клоп умрет, и мезонин снова будет моим.
Клоп умер в начале мая. Няня сама обмыла и обрядила его, только галстук завязывать не умела. С завода пришли деловитые дядьки, обмерили тело и вскоре привезли вкусно пахнущий сосной гроб, обитый красным. Похоронили скоро и сноровисто, никому особенно не было дела до смерти Клопа. Ну разве что мама и няня всплакнули и заказали панихиду.
Няня вымыла мезонин, и он долго стоял с открытыми окнами. Переселяться туда папа пока не велел — туберкулез передаётся по воздуху. А Пете и не хотелось переезжать — это была уже не его комната, а комната, где недавно умер человек. Стены будто бы впитали в себя ощущение смерти.
Через две недели в мезонин перебралась няня, а Петю поселили в её комнату. Там было тесно, но уютно.
Не прошло месяца, как Петя почувствовал недомогание. У него держалась, как говорили взрослые, субфебрильная температура, в глазах появился особый блеск. Доктор подтвердил предполагаемый всеми диагноз. Начались недомолвки, жалостные взгляды, всхлипы и шушуканье за стеной.
Конечно, Петя знал, что с ним. Это Б-г наказал его страданиями Клопа, чтобы Петя ощутил стыд и раскаяние. Чтобы понял, как тяжко тому приходилось. Петя боялся умереть, даже если там Небо и ангелы. Что если он встретит там Клопа — какой стыд будет сознаваться во всех пакостях. А вдруг Клоп умер оттого, что Петя тогда продырявил его сапог? Нет, нет, Пете никак нельзя умирать!
И он не умер. Мама бегала в торгсин, относила туда драгоценности и возвращалась с янтарными брусками сливочного масла. Этим маслом — ложками! — кормили Петю. А потом папа повёз его в Гурзуф и там отпаивал виноградным соком — покупал виноград, сам давил его в чистом носовом платке и давал Пете сок.
Солнце, море, фрукты. День ото дня Петя чувствовал себя крепче и здоровее.
В то лето он очень вырос, повзрослел. И оставил прежние забавы далеко позади, там, где детская кажется огромной, где земля плоская, а в облаках сидит добрый Боженька, где ласки мамы и няни не раздражают, а радуют. Все это осталось там, где он не знал, что такое смерть, и не боялся ее.
Теперь, встретившись с ней и почувствовав какую-то огромную её силу и глубину, он уже не смог вернуться в детство. Он по-новому смотрел на захватывающий дух простор моря, на лозы дикого винограда, увивающие террасу, и на хозяйкиного Рэкса — брехливого и трусливого щенка, и на хозяйкину дочь — длинноногую смуглую девочку, надменно и насмешливо поглядывавшую на него с шелковичного дерева, где она, сидя на суку, собирает ягоды — и руки, рот, платье у неё в пятнах тёмного сока.
И, глядя с горы на море внизу, в дрожащем жарком мареве, на пятнистый платан у забора, шелковицу, смуглую девчонку, он понял, как любит всё это, называемое жизнью. Что эта жизнь стоит того, чтобы дорожить ею и любить эту землю, вмещающую домик и шелковицу, свинью, валяющуюся в грязи, и Рэкса, и море, и его далекий дом, и маму, и всю огромную даль между этим и его домом, называемую родиной.
Он много думал о том, для чего живёт, что нельзя же просто зарабатывать на хлеб, родить и вырастить детей и умереть. Так прожили его родители — хотя они дивные, замечательные — так прожили деды и прадеды. Но с ним всё должно быть иначе, он должен совершить что-то значительное, он ещё решит — что. Что-то высокое. И ещё он думал о смерти — ведь она кругом, вот высыхают выброшенные волной водоросли и рыбы-иглы, кругом — смерть животных, растений, рыб, птиц, иногда — людей. Почему смерть людей так значительна? Что там, за ней? Иногда от этих мыслей ему хотелось очень сильно поверить в Б-га и уйти в монахи.
О Пал Василиче (он даже в мыслях больше не называл его Клопом) Петя старался не думать. Но, вспоминая порой, горячо просил прощения у него и у Б-га.
…Домой они уезжали пышной, томной южной осенью, всё ещё горячей, но уже с остывающими ночами.
Они ждали поезда, сидя в привокзальном сквере, где ветки плакучих ив так низко склонились, что пологом закрывали лавочки, и из-за этих веток то там, то тут раздавались смех, шёпот.
А в середине сквера пестрела красными, белыми, жёлтыми розами клумба. И откуда-то ветер доносил обрывки запаха моря. И Петя, раздувая ноздри, как молодой пёс, ловил этот запах — или он чудился ему?
И сознание единственности, неповторимости этого мига, этих роз, ив, ночных запахов, сидения с чемоданами вдруг явилось к нему и сделало его счастливым и печальным.
…А потом были долгая зима и долгая жизнь. Он стал доктором, меланхоликом. И хорошо лечил. И обзавёлся на четвёртом десятке супругой, а там и дочерью. И почти никогда не вспоминал о том лете, смуглой девчонке, ночи в ожидании поезда. И старательно не вспоминал о Клопе — с какой стати, право!
— Но ты хотел его смерти, Петя.
— Я был ребенком. И, в конце концов, я не убивал его.
— А он страдал.
— Я сполна заплатил за детскую жестокость — болезнью, страхом смерти, фамильным состоянием, наконец…
— И ты простил себя?
— Никогда, никогда не напоминай мне о нём. Иначе я возненавижу тебя. Я заплатил за всё — я очень много понял тогда. Я узнал, что смерть приходит не только к тому, кому её желают, но и к тому, кто звал её. Я видел её. И я хочу это забыть. Я никому не желал и не делал зла с тех пор!
— Но ты хотел его смерти, Петя…
— За желание не судят!
— Но ты хотел…
Ольга ПОДЪЁМЩИКОВА

Об авторе:

Ольга Подъёмщикова родилась в Туле. Окончила филологический факультет Тульского государственного педагогического института им. Л. Н. Толстого. В 22 года поехала в Сибирь (станция Зима Иркутской области) вслед за сосланным туда мужем, известным поэтом и журналистом Сергеем Белозёровым (1948 — 2002), за что друзья назвали её «последней декабристкой». Работала экскурсоводом в Ясной Поляне, медработником в доме престарелых, журналистом в тульских газетах, спецкором РИА-НОВОСТИ, ведущей на телевидении, в пресс-службе губернатора. Помимо журналистики, активно занималась общественной деятельностью — стояла у истоков тульского отделения общества жертв политических репрессий «Мемориал», тульского Комитета солдатских матерей, помогала создавать новые музеи.

Трагически погибла во время пожара с коллегами-журналистами Ириной Извольской и Николаем Шапошниковым в ночь с 5 на 6 октября 2000 года под Тулой. Следствие по необъяснимым причинам было закрыто, истинная причина гибели до сих пор не установлена. После гибели О. Подъёмщиковой усилиями друзей издана книга стихов «…Вернись мне отблеском мгновенным» (Тула, 2001). Стихи и проза Ольги при жизни публиковались в тульских областных изданиях, журнале «Ясная Поляна», посмертно опубликованы в журналах «Новый мир» и других изданиях.
literratura.org

dish_q417_adid-226528_4-6x6-25_c-1

Оцените пост

Одна звездаДве звездыТри звездыЧетыре звездыПять звёзд (голосовало: 1, средняя оценка: 5,00 из 5)
Загрузка...

Поделиться

Автор Редакция сайта

Все публикации этого автора