Если человек что-то любит…

— Что ты думаешь, если мы приготовим яичницу из шести яиц, а? — спросил дед, когда мы коротали один из вечеров в нашей ленинградской квартире.

— Я не против, но где мы возьмем яйца?

Дедушка высовывал язык и поднимал кверху палец:

— В этом-то и весь вопрос. Ты печальный мальчик, Хаимке, ты не любишь парить над землей. Любой дурак может сделать яичницу из шести яиц, когда есть шесть яиц. А я тебя приглашаю к талмудической дискуссии — как приготовить яичницу из шести яиц, когда нет ни одного.

И мы начинали беседу, где дед рассказывал мне о Бал-шем-Тове, как тот гулял в польских лесах, как приходил в транс, слушая пение ручьев и соловья, о Нахмане из Брацлава и о Менделе из Коцка, и где не было ни слова ни о яйцах, ни о яичнице. Талмудические дискуссии кончались обычно хлебом, который мы макали в подсолнечное масло и закусывали луком. Я ел с отвращением, дед — наслаждался.

— Мы едим с тобой солнце, Хаимке, — говорил он, — хлеб из-под солнца, масло — из-под солнца. Если бы мне принесли эту проклятую яичницу из шести яиц, я б сказал: «Товарищ, уберите вашу сковородку и не загораживайте мне солнце».

Дед мой сам был солнцем. Он утверждал, что является потомком самого Бал-шем-Това.

— А если я потомок, то, значит, и ты, — говорил он и химическим карандашом на обрывке газеты начинал рисовать генеалогическое древо. В самом низу — великий Бал-шем-Тов. Дед, не задумываясь, помещал на ветки цадиков, праведников, ребе, мудрецов. Он был выдумщик, мой дед. Я думаю, никого не существовало в нашем роду. Насколько я знаю, все были сплавщиками леса на реке. Ему трудно было скрывать свое хасидское прошлое, радость так и вырывалась из него. Он мог все бросить вдруг и начать танцевать. Дед получал скудную пенсию, покупал на субботу лапшу, из которой готовил запеканку, и четвертинку водки. Каждую субботу наша каморка превращалась в чудесную шкатулку, полную тайн, света, тепла. Горели свечи, на столе откуда-то всегда была белая скатерть, красовалась хала. Дед начинал молитву, он обращался к Б-гу всегда с улыбкой. И начинал танцевать хасидские танцы, которые по огненности своей напоминали цыганские.

— Прекратите дебош! — орали соседи. — Не то вызовем милицию!

— Мишуге! — подмигивал мне дед. — Они хотят остановить радость. Даже милиция не может остановить ее. Хасид рождается на свет, чтобы славить веселье и петь гимны жизни. Жаль, что ты очень печален. Это грех… Ты думаешь, что твои родители не вернутся? Слушай меня — они уже садятся в поезд. Я вижу, как они поднимаются в экспресс «Колыма — Ленинград». Давай подумаем, как мы их встретим.

Дед всегда жил в ожидании чуда.

— Прислушайся, Хаимке, ты чуешь, как стучат колеса? Я думаю, они приедут к твоему поступлению в институт. В какой ты хочешь?..

Идиот, я хотел в Институт международных отношений.

— С двумя родителями в Сибири? — сомневался дед. — Может, тебе лучше выбрать целлюлозно-бумажный? Хасид еще может быть послом в Сибири, но не в Новой Зеландии.

— Почему именно в Новой Зеландии, дедушка?

— Мне нравится эта страна. Мне кажется, евреи там хорошо живут.

Так шла моя учеба. Вместо математики и физики я познавал мир еврейских мыслителей и пророков. Приближались выпускные экзамены. Я очень волновался.

— Ныт гедайге! — успокаивал дед. — Ты все сдашь — настоящий хасид все знает. Ему подсказывает Б-г. Это надежнее, чем сосед по парте. Перестань нервничать, все будет хорошо!

Дед оказался прав — я удачно проскочил физику, химию и тригонометрию. Но вот настала очередь сочинения по литературе. Мы должны были его писать шесть часов. Когда комиссия вскрыла конверты с темами, я понял, что это мой конец. Первая тема была «Сталин и вопросы земледелия», вторая — «Сталин и проблемы языкознания», третья — «Добро и зло в освещении великого Сталина». Меня бросило в жар. За всю свою жизнь я не прочел ни одной строки этого человека и из всех его мудрых фраз знал только одну: «Жить стало лучше, жить стало веселее», после произнесения которой оба моих родителя уплыли на Колыму. Добро и зло! Я точно знал, где проходит граница между ними. Она проходила через дверь нашей комнаты. И там, где царило добро, на скрипучем венском стуле с книгой в руках сидел мой дед.

Благодаря деду я знал все, что написано в Талмуде о добре и зле. Но кого это интересовало? Прошел час, другой, третий. Многие уже сдавали свои сочинения. Внезапно я как бы услышал голос деда.

— Никогда не теряй надежды, — сказал он. — Хаимке, ингеле майне, возьми перо, улыбнись Б-гу и пиши.

— Что? — тихо спросил я.

— Добро и зло в произведениях этого ганефа.

— Я не читал ни одной его строки.

— Ныт гедайге! — успокоил дед. — Никто не читал. Пиши! Шрайб! Ты напишешь что-то особенное.

Дедушкин голос пропал, и вдруг меня осенило. Все мысли еврейских мудрецов, которые мне читал дед, всю мудрость Бал-шем-Това, провидца из Люблина, Филона и других я решил вложить в уста грузинского разбойника. Начал я с досточтимого Гилеля. Обмакнув перо, жирно в правом верхнем углу вывел эпиграф: «Видимое — временно, невидимое — вечно. Иосиф Сталин».

Три часа, не отрываясь, писал я сочинение, заставляя тирана изрекать мудрости великих людей моего народа. Я также вставил несколько мыслей моего деда и ими же закончил свое сочинение. «Если в человеке мало железа, учит нас товарищ Сталин, — писал я, — это еще не значит, что в него надо стрелять».

* * *

Дома я все поведал деду. Он долго молчал, расчесывая рукой бороду. Потом взял узелок и начал складывать туда книгу, зубную щетку, носки.

— Что ты делаешь, дедушка? — спросил я.

— Ты слышишь стук колес? — спросил он. — Так это не мама с папой — это за нами! Подай-ка мне твою маечку! И где твое теплое белье?

Дедушка начал складывать узелок — кальсоны, бутылку подсолнечного масла, пару луковиц.

— А теперь давай потанцуем! Почему не порадоваться, пока их нет…

Всю ночь мы танцевали. За нами никто не пришел. Мы танцевали и назавтра, и послезавтра. Мы проплясали целую неделю — пили, ели мы самые вкусные вещи, которые тогда можно было достать. Наконец в дверь позвонили.

На пороге стояли учителя моей школы во главе с директором. Все они расплывались в сладких улыбках. Директор натянул на меня какой-то венок, химичка обняла, биолог просил автограф. Я ничего не понимал. Из-за спин они достали вдруг букеты, и я оказался заваленным хризантемами, сиренью, гладиолусами. Затем они звонко запели: «Сталин — наша слава боевая, Сталин — нашей юности полет…» — и, вручив мне грамоту, расцеловав меня, ушли.

Я развернул грамоту. Под огромным портретом Сталина было напечатано, что мое сочинение заняло первое место на городском конкурсе работ, посвященном произведениям Иосифа Виссарионовича.

— Я ничего не понимаю, дедушка.

— Что здесь понимать? Ты не читал этого ганефа. Никто в этой стране его не читал. Поэтому все мысли твои понравились, и я боюсь, как бы они не понравились самому Сталину. Он сам себя не читал, Хаимке. Мне кажется, он сам себя и не писал.

* * *

Однажды, когда я шел по Владимирской, рядом со мной затормозила черная «Волга». Меня втолкнули внутрь, натянули на глаза повязку и приказали молчать. Мы ехали долго. Потом меня вывели, подняли по какому-то трапу, заурчали моторы, и я понял, что это самолет. Летели мы часа два. Затем самолет приземлился, меня опять засунули в машину, повезли. Затем она затормозила. Меня ввели в какой-то кабинет, где густо пахло табаком, и усадили на кожаный диван. Я тихо сидел с повязкой на глазах. Кто-то подошел ко мне сзади и поцеловал в затылок. Острые усы кольнули меня, и тут маску внезапно сорвали. Передо мной предстал великий вождь и учитель. Он улыбался.

— Выдымое — врэменно, — мягко проговорил вождь, — нэвыдымое вэчно. А, как сказано! Ты, малчик, собрал во-едыно всэ мои лучшые мысли, и, когда я пэрэчитал сэбя, я вновь понял, что я мудр. Я прав, малчик?

— Совершенно верно, — я поднялся.

— Сядь. Сколько раз в дэнь ты учышь мои мысли?

— Три, — соврал я, — утром, днем и перед сном.

— Конспектыруэшь?

— Обязательно!

— Сколько всэго моих изрэчэний знаешь?

Я прикинул все то, чему меня учил дед, — от пророка Исайи до Гейне.

— Около пятисот.

— Нэмало, — сказал вождь. — Даже товарищ Сталин столько нэ помнит. Гэнэрирует, но нэ помнит.

Сталин затянулся трубкой, выпустил дымок.

— Мнэ нравятся мои мысли. У меня к ним слабост, — он процитировал Гилеля: — «Если чэловэк нэ покоряет пустыню, пустыня покоряет его». Нэплохо сказал товарищ Сталин, а?

— Мудро, — кивнул я.

— Ты нэ помнишь, когда она пришла мнэ в голову?

— После Первого съезда Советов, — брякнул я.

— После рэчи Троцкого?

— Именно.

— Хорошо я ему отвэтил, — он опять затянулся. — «Выдымое — врэмэнно, нэвыдымое — вэчно». А это когда?

— На втором Всесоюзном съезде ботаников, — меня уже несло.

— Молодэц, малчик! Ты льешь бальзам на мое горское сэрдце. Напомни-ка мнэ кое-что из моего в этом роде!

Я задумался. Терять мне было нечего. Мыслью больше, мыслью меньше — узнай они, все равно расстреляют. Я начал искать подходящую мудрость. В голове почему-то все время крутилось «Не потому ли евреев считают богатыми, что они за все расплачиваются?» или «После Исхода о свободе говорят только с еврейским акцентом». Все это как-то вождю не подходило. Наконец я нашел у Гилеля.

— Если человек не становится больше, — произнес я, — он становится меньше. Сталин засмеялся.

-… Когда ему отрубают голову, — он с удовольствием провел ладонью по усам. — Хорошо сказано! Кажется, на заседании коммунистического Интернационала, тридцать пятый год?

— Июль, — добавил я. Что мне было терять?

— Знойный июль, — сказал Сталин. — Что мне в тэбэ нравится, малчик, так это то, что знаешь нэ просто мои мысли, но и мои любимые мысли. Ты их так хорошо собрал в своем сочинэнии, что я хочу его использовать в моей рэчи, посвященной Вэликому Октябрю.

— Служу Советскому Союзу! — я отдал салют. — Все ваши речи мы всегда слушали с большим вниманием.

— Почэму «слушали»? — насторожился Сталин. — А сэйчас?

— Сейчас мама с папой в Сибири.

Вождь ничего не спросил, а просто что-то пометил у себя в календаре. Затем испытующе посмотрел на меня.

— Писать хочэшь?

— Что? — не понял я.

Сталин не спеша сел, положил ногу на ногу. В черных сапогах его плавала моя потерянная морда.

— Видышь ли, малчик, — начал он, — мои мысли, которые пэрэсказываэшь ты, нравятся мне значительно больше, чем мои мысли, которые излагает Цукельперчик.

Тогда я впервые услышал эту фамилию. Сталин взял в руки мое сочинение, прочитал что-то про себя и добавил:

— Ай да Сталин, ай да молодец! Затем нажал кнопку на столе.

— Цукельперчика! — приказал он. Тут же раскрылись двери, и в них влетел запыхавшийся полный еврей в блестящих мокасинах и модном западном костюме, с ручкой в руках.

— Все пишете, джигит? — спросил Сталин.

Голос его был полон иронии.

— Пишу, Иосиф Виссарионович!

— К какой дате?

— К Сталинской конституции.

— Познакомься! — он указал в мою сторону.

— Дмитрий, — я встал, пожал руку, она была влажной.

— Сколько пятилеток ты мне пишешь, Цукельперчик? — поинтересовался Сталин.

— Ч-четыре, — ответил тот.

— И четыре пятилетки ты излагаешь мои мысли скучно, вяло. У людей уши вянут, как банан в засуху. Ты сушишь мои мысли, как суховей розу. А мои мысли, которые излагает этот мальчик, свежи, как воды арыка, и глубоки, словно артезианские колодцы в Кара-Кумах.

Я видел, как Цукельперчика забила лихорадка.

— Не дрожи, — сказал Сталин, — у меня в глазах рябит. Скажи лучше, откуда ты их берешь, мои мысли?

— Из полного собрания ваших сочинений, товарищ Сталин.

— Врешь! — Сталин побагровел. — Я считаю, ты их выдумываешь! Ознакомься с моими истинными мыслями, родником мудрости всего живого! — Сталин протянул Цукельперчику мое сочинение.

Цукельперчик был мудр. Он происходил из древней еврейской семьи, чьи предки были изгнаны из Иерусалима и прошли весь путь изгнания через Португалию, Испанию, Неаполь, Германию и Польшу. Все его дедушки были раввинами. И прадедушки тоже. Еще до Высшей партийной школы он окончил хедер и иешиву. Он говорил на иврите, идиш и арамейском. Каждую фразу, которую я всунул в рот вождю, он знал с пяти лет наизусть и знал, кому она принадлежит.

Но он не сказал ничего — он был мудр, Цукельперчик. Он только покачал головой и, глядя в очи тирана, произнес:

— Да, это действительно кладезь мудрости всего живого.

— Понимаешь, — сказал Сталин. — Подойди поближе.

Цукельперчик приблизился. Сталин выбил на его седую голову трубку.

— Если человек не становится больше, — произнес он, — он становится меньше. Иди! Займись партийным архивом…

Он еще раз выбил трубку на седины Цукельперчика, и тот вышел.

— С завтрашнего дня все мои речи будешь писать ты!

Теперь уже задрожал я.

— Я?.. Я недостоин…

— Я решаю, кто достоин, кто нет! — отчеканил Сталин.

— Потом, я хотел в институт поступить…

— В какой?

— Международных отношений.

— Ты уже поступил, — Сталин начал набивать трубку и подытожил: завтра тебе принесут диплом с отличием.

* * *

Дедушка мой метался в поисках меня по всему Ленинграду — никто ничего не знал. Он не знал, что и подумать. Однажды раздался звонок.

— Товарищ Головчинер?

— Да, — сказал дед.

— Звонят из Министерства внутренних дел. За вашего внука можете не волноваться. Ясно?!

— Не совсем, — сказал дед.

— С ним все в порядке. Больше ничего сказать не можем, — и трубку повесили.

Вскоре стали происходить совершенно непонятные вещи. Деда вдруг переселили в большую квартиру с окнами на Неву, где раньше жил генерал-фельдмаршал Кутузов. Ему подавали пасхальное вино в кашерном сервизе барона Бродского. Вся квартира была заставлена шкафами, полными фолиантов из библиотеки Шнеерсона. У окна качалось вольтеровское кресло. Дед сидел напротив Петропавловской крепости в вольтеровском кресле, где когда-то качалась задница фельдмаршала, и целыми днями читал тома Любавичского Ребе в золотых переплетах.

— Майн Г-т! — вскрикивал он. — Какие мысли, и не с кем поделиться!

Квартиру ему приходили убирать. Мацу доставляли из Иерусалима. Фаршированную рыбу — из Бруклина. Дед верил в чудеса и ничему не удивлялся. Но — такое!..

Чудеса продолжались. За пару дней до октябрьских праздников раскрылись двери, и в них появились мои папа и мама. Дед снова не удивился.

— Я слышал стук колес вашего поезда, — сказал он, не отрываясь от книг.

— Нас доставили на самолете, — уточнил папа. — Почему ты живешь в квартире Кутузова, татэ? Откуда золотой бокал, и где Дима?

Два дня, оставшиеся до праздника, дед рассказывал о том, что произошло, и в конце концов мои родители подумали, что он спятил. Наконец наступило 7 ноября. Великий вождь начал свое выступление по радио. Дед побежал к выключателю, намереваясь вырвать шнур.

— Я не хочу слушать этого хазера!

И вдруг застыл.

— Выдымое — врэмэнно, невыдымое — вэчно, — донеслось оттуда.

Дедушку зашатало.

— Ша, — закричал дед, — ша!

— Если человек не покоряет пустыню, — с сильным кавказским акцентом сказало радио, — пустыня покоряет человека.

— Майн Г-т, вы слышите!! Майн Г-т! Ганеф цитирует меня.

Папа с мамой пришли в состояние паники.

— Вус, татэ? Что происходит?

— Ничего, — ответил дед, — горнышт! Или я сошел с ума, или великий вождь читает сочинение нашего Хаимке!

Родители мои поняли, что он таки рехнулся.

— Если человек не становится больше, — продолжало радио, — он становится меньше.

— Гилель! — закричал дед, тыча томом в нос моего отца. — Гилель.

Деда успокаивали, ему дали валерианки, мама тайно подмешала в чай бром. Дед не успокаивался.

— Вы считаете меня мишуге, — обиженно сказал он, — тогда я вам могу сказать последнюю фразу речи этого ганефа: «Если в человеке мало железа — это не значит, что в него надо стрелять».

Через несколько секунд, уже с восточным акцентом, из черной тарелки донеслось:

— Если в человеке мало железа, дорогие товарищи, это не значит, что в него надо стрелять.

Речь вождя закончилась. Родители были в прострации. Дед загадочно смотрел на замерзшую Неву.

— Что мне вам сказать, — произнес он, — еврейские умы крутятся в своих могилах.

Мама плакала на диване генералиссимуса Кутузова.

— Это все оттого, что мы сидели, — повторяла она. — Сын пропал, дед свихнулся. И у нас галлюцинации — никакой это не Сталин.

— Мы передавали речь товарища Сталина, — сказало радио.

Страшная пауза повисла в квартире.

— Б-же! Он попал в гости к Сталину, — вскричала мама, — а Сталин своих гостей съедает.

Родители сидели убитые, как вдруг венецианское окно распахнулось, и в него влетел румяный полковник.

— Адъютант Дмитрия Яковлевича — полковник Куницын!

Все долго вспоминали, кто это Дмитрий Яковлевич. Наконец, догадались, что это Хаимке.

— Дмитрий Яковлевич, — чеканил полковник, — велел передать, что он здоров. Вот подарки и диплом Института международных отношений. Дмитрий Яковлевич просил повесить его в рамочку.

Родители сидели, изучая мой диплом.

— Таки он стал цадиком при этом ганефе, стал шишкой, — нарушил молчание мой дед.

* * *

Он отгадал, мой дед. Я ведь действительно работал цадиком у Сталина. Мне дали стенографистку, и, вспоминая всяких цадиков, ребе и хасидов, Гилеля с Шамаем, Исайю с Иеремией, я диктовал ей сталинские речи к торжественным датам. Первое мая сменялось октябрьскими праздниками, День конституции — Днем танкиста. Я диктовал.

— Славные советские шахтеры, — начинал я и тут же добавлял что-нибудь услышанное от деда, — от равноправия до братства довольно не близко!

— Товарищи танкисты, — вопил я, ища в мозгу что-нибудь свеженькое, — нельзя поставить на колени того, кто привык ползать!

— Товарищи композиторы, славные артиллеристы!.. И так далее.

— Дмитрий, — сказал однажды Сталин, — мы тобой довольны. Хочешь диплом Высшей партийной школы?

… Родители и дед ждали меня, но я у них не появлялся. Периодически в окна их квартиры залетал румяный полковник Куницын, лобызал всех, раздавал подарки, а однажды — свернутый в трубочку диплом Высшей партийной школы. На стенах моей квартиры красовалось много моих дипломов, и все с отличием.

— Будешь писать в том же духе и представим тебя к Сталинской премии по литературе, — пообещал вождь.

* * *

Однажды в столовой партийного архива я встретил Цукельперчика. Он полысел, костюм несколько был потерт, как, впрочем, и сама рожа. Он жадно ел сметану.

— Хотите попробовать? — спросил он.

— Нет, я ее не люблю.

— А зря, со сметанкой человек становится больше. А если он не становится больше, он становится меньше, не правда ли? — голос его был полон сарказма. Не знаю почему, но я стал ждать недоброго.

Вскоре, когда я зачитывал вождю «его» очередной доклад, на сталинской даче появился Цукельперчик. Он вежливо слушал мое чтение. Вождь восхищался своими мыслями.

— Неплохо, неплохо, — говорил он. — «Закон разрешает человеку быть глупым, если ему это нравится!» Метко сказано. Афористично! И точно. Кинжал в сердце врага! Кто, кроме меня, может так сказать?

И тут выступил Цукельперчик.

— Никто, — сказал он, — никто не может так сказать, дорогой Иосиф Виссарионович! Но эту фразу произнесли не вы.

Я понял — Цукельперчик пришел меня зарезать. Сталин не повел и бровью.

— Подойдите, — сказал он и выбил на голову Цукельперчика пепел горячей трубки. — Значит, эту фразу сказал не я? А кто?

— Еврей, — сказал Цукельперчик, — английский еврей Нессел.

— Нессел? — задумчиво произнес Сталин и вновь стал выколачивать трубку о мудрую голову Цукельперчика. — Английский еврей Нессел… Хорошо. А это — «Видимое — временно, а невидимое — вечно» — тоже написал английский еврей?

В глазах тирана вспыхнули два костра.

— Нет, не английский, — дрожа ответил Цукельперчик. — Испанский Иегуда Галеви из Кордовы.

Сталин продолжал стучать трубкой по башке Цукельперчика. Странный звук, напоминавший стук топора дровосека, летал по даче.

— А какой еврей написал: «Если человек не покоряет пустыню, то пустыня покоряет человека?»

— Иерусалимский, — ответил Цукельперчик. — Гилель, II век до нашей эры.

— Пес! — вскричал Сталин. — Гилель, II век!!! Ее произнес я! Первый съезд Советов! Петроград! Семнадцатый год!

Цукельперчик был бледен. Он чувствовал, как падало давление, гемоглобин, отказывала печень.

— Подлый пес, — рычал Сталин. — Может, по-твоему, «Какой мир у гиены с собакою — такой мир у богатого с бедным» — не мое?!

Видимо, у Цукельперчика наступил паралич мозга.

— Не ваше, — сказал он. — Бен-Сира, Палестина, второй век до нашей эры.

— Палестина?! — взревел вождь.

— Товарищ Цукельперчик, — неожиданно спросил Сталин, — вы любите грушу? Молодую, сочную, стройную?

— Очень, дорогой Иосиф Виссарионович! — растроганно ответил Цукельперчик. — С детства…

Через полчаса Цукельперчик висел на груше. Сталин сидел в кресле, дымил и задумчиво глядел на раскачивающегося Цукельперчика.

— Если человек что-то любит, — произнес он, — надо для него это сделать. Чего бы это тебе ни стоило. Неплохо сказано, а? — он повернулся ко мне. — Или как я там однажды сказал: «Не потому ли евреев считают выше других, что я их часто вешаю?»

Он рассмеялся.

Оцените пост

Одна звездаДве звездыТри звездыЧетыре звездыПять звёзд (ещё не оценено)
Загрузка...

Поделиться

Автор Редакция сайта

Все публикации этого автора