Окончание. Начало в № 881
— Ахматовой нравились ваши стихи?
— В общем, да. Ей не понравилась «Танька» моя, но в принципе она ко мне очень хорошо относилась. А «Танька» — это серьезное дело, потому что первый мой… Это был отказ ну от идеологии в общем, от коммунизма и всего прочего, а для Ахматовой такой проблемы не было. Она, может быть, единственный поэт из всех, кто оставался на территории СССР, который никогда в эти игры не играл.
— Играла!
«И благодарного народа
Он слышит голос: «Мы пришли
Сказать: где Сталин,
там свобода,
Мир и величие земли!»
— Ничего подобного. Просто это все совершенно несправедливо печатается в основном корпусе ее стихов, хотя это надо печатать в приложениях как материал биографии. Это факт ее биографии, но не внутренний.
— Это когда сына арестовали, и у нее не оставалось уже другого выхода, она вынуждена была это написать. Но, тем не менее, были такие стихи.
— Так я говорю вам о внутреннем отношении. У Мандельштама были. Он боялся: а может быть, здесь правота, может быть, неправота. Все-таки были. У Пастернака были. Да у всех было. А у нее не было никогда. А это она писала — навели на человека пистолет — ну что же ему делать? Это же не творчество было. Это не было заблуждением, этапом. Нет, это просто было — ну, я говорю: имеет отношение к ее биографии. И все.
— Наум Моисеевич, не откажите, я хочу, чтобы сегодня побольше прозвучало ваших стихов, которые я очень люблю. Я специально с вами не обговаривал, что будет звучать. Почитайте. Если можно, скажем, из той поры…
— Нет, я вам прочту не очень хорошие стихи, но от которых я никогда не откажусь, потому что без них меня бы не было. Эти стихи называются «Восемнадцать лет». Теперь называются. Тогда они не назывались так, потому что в восемнадцать лет человек не считает, что ему восемнадцать, он считает, что он взрослый.
Мне каждое слово
Будет уликою
Минимум
На десять лет.
Иду по Москве,
Переполненной шпиками,
Как настоящий поэт.
Не надо слежек!
К чему шатания!
А папки бумаг?
Дефицитные!
Жаль!
Я сам
Всем своим существованием —
Компрометирующий материал!
Такие были стихи юношеские. Вовсе я их не выдаю как мое творческое достижение, но просто без этих стихов, видимо, без того, что стояло за этими стихами, меня бы не было. Надо было себя отделить, осознать.
— Итак, 1973 год. Коржавин заявляет, что ему надоела нехватка воздуха, и его выпускают из Советского Союза, он уезжает в Америку и оказывается в Бостоне. Все правильно?
— Верно.
— Выпускают как? Легко?
— Да. По-моему, даже с некоторым удовольствием.
— То есть обрадовались?
— Да.
— К этому моменту ведь были написаны стихи, которые чрезвычайно порадовали советскую власть, и которые цитировали люди, которые не только с вашей поэзией не были знакомы, но и вообще ни с какой: «Какая сука разбудила Ленина?»
— Да, это было. К этому времени были написаны. Но дело не в этом. Вы понимаете, у меня даже с советской властью было что-то общее. То есть они не были коммунистами на самом деле, и я не был коммунистом. Но только они в этом не сознавались, а я это объявлял и прокламировал. И страна немножко повисла духовно, понимаете? И до сих пор не освободилась, потому что она не вышла из сталинщины.
— А выйдет?
— Поскольку я русский патриот и верю в это, то я надеюсь, что выйдет. Хотя кто знает…
— Интересная тема. Я хотел ее коснуться чуть позже, но раз уж мы заговорили… Ну какой же вы русский патриот? Вы отщепенец, вы злобный еврей, который писал гадости про священные для многих в России вещи. И относитесь, насколько я знаю, к тем процессам, которые происходят в России, чрезвычайно негативно.
— Извините, вот я приехал за границу, и тут было много еще русских эмигрантов первой и второй волн. Они во мне признали патриота. А когда этот самый, как его… Макашов говорил, что он советский русский, сколько сил мы потратили тогда, чтобы убедить американцев, что русский и советский — не одно и то же. Я прошел Россию насквозь — в жизни своей, в биографии. Хотел я или не хотел, но прошел. Сегодня отчаяние есть у людей, потому что все-таки многие поверили в улучшения, а интеллигенция либеральная оказалась не готовой к этому и никого не слушала. Пардон, в том числе и меня… Понимаете, надо уважать жизнь, а мы этому не научились.
— Наум Моисеевич, у вас нет такого ощущения, что то, что происходит сегодня, еще менее вселяет оптимизм, чем то, что было до «перестройки»? Тогда казалось, что вот когда-нибудь, даст Б-г, советская власть рухнет, и все будет хорошо. Советская власть рухнула, но как-то радоваться особо на сегодняшний момент нечему.
— Нечему. Но понимаете, мне не нравится в настроении российской интеллигенции другое: она в этом обвиняет кого угодно, только не себя. А она приложила к этому руку своим самомнением и многим другим. Люди не понимали, что если они демократы, то надо интересоваться демосом. Хотя бы потому, что они должны воевать за его голоса. Этого не понимали. Принцип — то, что нам нравится, вот хорошо, чтобы была свобода… Правильно. Но нужно, чтобы народу, среднему человеку, она не в горло комом лезла, эта свобода, и чтобы он не становился от этого голодным. Надо было об этом заранее думать. Ведь какое-то время народ прислушивался к интеллигенции, и надо было бояться потерять этот минимум доверия, которое возникало. Не боялись, храбрыми были, себя уважали.
— И в результате потеряли?
— Потеряли все. Они проиграли выборы… Не они — мы проиграли выборы вовсе не потому, что там были ухищрения власти. Ничего подобного! Мы проиграли выборы — вот объективно — потому что народ во всем этом разочаровался. Другое дело, это не значит, что он делает правильный выбор.
— Объясните мне, пожалуйста, почему мы? Вы больше тридцати лет живете в Америке, все равно мы — применительно к России?
— Она для меня всегда — мы. Это я, у меня другой жизни нет, я здесь был русским эмигрантом, когда я здесь жил, и так себя воспринимал. А теперь эмиграции нет, потому что какая может быть эмиграция, когда можно вернуться в любой момент или посетить страну в любой момент — это все уже не эмиграции в русском смысле этого слова, это в итальянском, если человек уехал на заработки в другую страну, он тоже называется эмигрантом, а у нас эмигрант — тот, кто не может вернуться.
— Эмма Мандель — Наум Коржавин после 35 лет жизни в Америке говорит о том, что он не только русский поэт, но и русский патриот (?!).
— Да. А как можно быть русским поэтом и не быть русским патриотом? Разве поэзия оторвана от сути страны и жизни? Нет, она… У них сложные связи, но не отсутствие этих связей.
— Наум Моисеевич, это у вас она не оторвана. Разве вы знаете мало поэтов, в том числе и неплохих, которые живут по ощущению — «какое… тысячелетье на дворе?», и которые практически никак не связаны ни со страной, ни с социумом?
— Пардон. Человек, который сказал «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?», этот человек весьма сильно написал: «Я весь мир заставил плакать над красой земли моей». Этот человек тоже был патриот. Так что это не так. А человек, которому на все наплевать, а не наплевать только на свою проблематичную гениальность, которая возникает, а потом пропадает… Сколько я уже гениев видел! Профессиональных гениев. Это беда нашего времени была — профессиональные гении.
— Почему у таких в общем-то близких, как мне кажется, по духу и таких, не сочтите за комплимент, Б-гом поцелованных людей, как вы и Бродский, не сложились отношения? Мягко говоря, не сложились. Это какие-то чисто человеческие моменты, которые не позволили вам относиться друг к другу хорошо?
— Это я так понимаю, идет разговор о моей статье о Бродском?
— Да, конечно.
— Так вот, эту статью прежде чем обсуждать, надо прочесть. Потому что там все сказано — сложились или не сложились. Отношения у меня с Бродским пока были — были хорошими. Бродский написал несколько блистательных стихотворений, с моей точки зрения, которые я люблю и считаю, что именно они и делают его поэтом. Но статья моя написана не столько против Бродского, сколько против его поклонников. Потому что это механическое поклонение. Это серьезная статья. Понимаете, стихи надо любить, а не признавать. Вот если читаешь и любишь — тогда это значит, что ты понимаешь. Ты можешь чего-то не понимать, но когда говорят: «Мне это не близко, но это гениально» — не бывает так. То есть оно бывает, но ты не знаешь, что это гениально, если тебе это не близко. Стихи и даже, так сказать, формальное владение — это владение тем, чтобы выразить, умение становиться близким, раскрыть все близкое.
— Но, кстати, в этой статье вы пишете и о том, что эта экзальтированная любовь по отношению к Бродскому зачастую исходит от людей, которые его не только не понимают, но и не читали. То есть Бродский стал модным.
— Да. Это тоже есть. А есть некое… Это серьезное дело, это мировое явление, это когда все творчество отрывается от потребителя, а потребитель терроризируется. Ему говорят: «Как же тебе не стыдно не понимать?!». Такое же было и по отношению к Пастернаку, а Пастернак — великий поэт. «Как не стыдно не понимать?!» Ничего не стыдно. Если не понимаешь, лучше не понимать, чем псевдопонимать.
— У меня в гостях был человек, к которому я отношусь с очень большим уважением, — Александр Городницкий. У него есть такие строчки относительно вот этого ощущения русского поэта еврея по национальности: «Родство по крови порождает кровь, родство по слову порождает слово». Как разобраться с этим? Пастернак, Мандельштам, Багрицкий, Саша Черный, Коржавин — это все русские поэты. Как быть с их национальностью? Как это понять?
— А кому надо «быть»? Вот есть книга, ее надо читать. А ведь перед тем, как читать книгу, не спрашивают же паспорт у автора. И это история поэзии. Она или есть, или нет.
— Национальность не имеет отношения к поэзии, имеет отношение только язык?
— Нет. Имеет отношение духовная структура. Вот Солженицын когда-то сказал, что решает направление преданности. Вот и все.
— Ну, хорошо. Просто мне интересно. Ну Б-га ради, уйдем от русской поэзии. Вы хотите сказать, что Генрих Гейне — чистой воды немецкий поэт?
— Ну, я думаю, что да. Гейне — не поэт евреев. Он поэт немцев, которые его приняли. Настолько приняли, что Гитлер не смог запретить «Лору-Лею». Они писали, что это произведение неизвестного поэта, но все-таки не запретили. Так что, поэзия, все равно она существует, когда она существует. Смотря через что ты прикоснулся к духу. Я — через Россию, а кто-то, может быть, Бялик, которого я хуже знаю, возможно, Бялик — через еврейскую душу. Но это все равно.
— Наум Моисеевич, почитайте.
— Я не был никогда аскетом
И не мечтал сгореть в огне.
Я просто русским был поэтом
В года, доставшиеся мне.
Я не был сроду слишком смелым
Или орудьем высших сил.
Я просто знал, что делать. Делал.
А было трудно — выносил.
И если путь был слишком труден,
Суть в том, что я в той службе
служб
Был подотчетен прямо людям
Их душам и судьбе их душ.
И если в этом — главный кто-то
Откроет ересь — что ж, друзья,
Ведь это всё — была работа.
А без работы — жить нельзя.
— Вы учились вместе с Валентином Берестовым, верно?
— Нет. Мы дружили с ним. Он учился в университете, на историческом факультете, а я в Литинституте. Мы с ним познакомились в «Молодой гвардии», в объединении «Молодая гвардия», и как-то сразу поняли друг друга и подружились. Но потом он куда-то исчез. И обнаружил я его, когда вернулся из ссылки. Оказалось, что он после постановления ЦК просто ушел из литературы, решил, что не будет ею заниматься, а будет археологом. Но он писал.
— Вот эти два советских поэта, с которыми вас неожиданно достаточно крепко связала судьба. Я имею в виду Берестова и прекрасного, на мой взгляд, поэта Ярослава Смелякова.
— Не только с ними. Окуджаву нельзя никак выбросить. Окуджава для меня…
— Вы общались с ним?
— Он был моим другом. Для меня Москва была поддержкой: в ней всегда были Булат и Валя Берестов.
— Я не знал о том, что у вас были дружеские отношения с Окуджавой, и я не знал, как вы относитесь к его поэзии. А как вы вообще воспринимаете этот жанр. Окуджава — исключение в вашей любви или для вас Галич, Высоцкий, Визбор — это тоже?..
— Окуджава стоит особняком вообще. Это поэт! Это песенная поэзия. Я рассказывал много раз и писал много раз, как однажды мы зашли к нему, я у него ночевал, и он спросил: «Хочешь, я тебе прочту стихи?». Он мне прочел их. И я ему сказал: «Знаешь, Булат, это талантливо. Но мне чего-то не хватает. Последнего обобщения». Булат таких слов не любил — «обобщение». И мы посидели еще, потом он говорит: «Хочешь, я тебе спою?». И он мне спел эту же песню. Я говорю: «Булат, так вот это то, чего мне не хватало!». Поэтому когда говорят, что Булат берет текст и добавляет музыку — это чепуха. Она задана. Музыка, которая есть в этих стихах, задана. Я люблю… И Галича люблю, и Кима люблю, многое Высоцкого люблю, там немножко по-другому, но все равно хорошо.
— Из поэтов, которые сегодня работают…
— Кстати говоря, я должен сказать, мне многое нравится… и она в чем-то продолжает Булата — это Вероника Долина, в чем-то похожа. В основном весь этот поток сегодняшних песен меня раздражает.
— Вероника Долина знает о вашем отношении?
— Знает.
— Кто из поэтов вам близок?
— Олег Чухонцев, к которому я всегда относился серьезно и хорошо. Это крупный поэт.
— Знаю, что Чухонцеву вы если и не дали путевки в жизнь, то во всяком случае поддержали, когда он только начинал. Причем, к большой, я бы сказал, неприязни многих сотоварищей по поэтическому цеху…
… То, что Эмма за словом в карман не лезет, и слово это может быть такое, которое в эфире произносить нельзя, это знают и те, кто вас любят, и те, кто вас терпеть не может.
— Это Смеляков покойный говорил: «Вот Мандель похвалил, вот значит…». Я действительно редко хвалю — но когда мне нравится. Нет. Я — читатель.
Если мне как читателю нравится, то я начинаю думать, почему нравится, и что тут есть. И тут уже — мой профессионализм. А когда люди начинают сначала смотреть профессионально, а потом понимать, думаю, что это неправильно.
— Большая долгая жизнь. Две страны. В одной стране прошло достаточно лет, в другой стране немало — 35. Что скажете с позиций возраста и мудрости, куда идем, зачем и до каких пор будет ощущение того, что чем больше мы будем сдаваться, чем больше мы будем изображать из себя людей понимающих, интеллигентных, тем больнее нас будут бить?
— Понимаете, потому что никто не учитывает русского опыта. Во-первых, простая вещь: вот человеку было плохо, дайте ему все возможности, и он станет хорошим. А он в России стал расстреливать и говорить: «Имею мое полное право!». Он стал самоутверждаться. Это то, что ни один Маркс как фактор не учитывал. А на самом деле человеку главное — самоутвердиться. И вот в тот момент, когда у него почва из-под ног уходит, он может быть кем угодно. И так происходит и со странами, вот когда сегодня говорят: «А вот пускай Запад нас кормит!». Я считаю, что Запад не настолько богат. Он может помогать тем, кто хочет сам себя спасти или тем, кто попадает в беду — цунами и все прочее. Но просто так во всем обвинять Запад, нельзя.
— У вас была блестящая фраза в одной из статей, где вы назвали антиглобалистов гитлерюгендом современной Европы.
— Да… Верно, гитлерюгендом. Конечно. А потому что шестидесятые годы были бунтом против культуры на Западе.
— Где рецепт выживания цивилизации в борьбе с варварством? Бить наотмашь, самим превратиться в варваров для того, чтобы победить?
— Самим превращаться в варваров не нужно. Но не нужно ко всем относиться так, будто они разделяют ваши ценности. Мы должны защищать свои ценности и защищать любой ценой.
— А что касается России. Вот вас уже привечают, вас любят, вас называют в России классиком, вас печатают. А что с нынешней ситуацией, с нынешней властью, ваше отношение к тому, что происходит. Мы уже говорили о тех вещах, которые привели к этому. А что сегодня?
— Понимаете, я всю жизнь думал об общественной истории, но все-таки я не политик. Дать сегодня четкий совет, что надо делать, я не могу. Не знаю.
— Минуточку. Вы считаете себя русским патриотом?
— Правильно.
— Вы обязаны знать или хотя бы ощущать, что вам кажется правильным.
— Ну я знаю только простую вещь, что историческая фраза Каспарова: «Путин должен уходить» — идиотская. Потому что надо говорить, не кто должен уходить, а что надо делать. Вот если бы я знал, что надо делать, я бы не только гражданство принял, я бы кричал и так далее. Я не знаю. Это трудно…
— Наум Моисеевич, вы знаете, что мы программу всегда заканчиваем стихами. Но вам и карты в руки. Вы сегодня уже почитали, за что я вам чрезвычайно признателен, давайте еще что-нибудь под завязку.
— К обращенью «старик»
С юных лет я привык.
Не входя в смысловые детали,
Как ты съездил, старик? —
Ладно, выйдем, старик…
Только так мы друг друга и звали.
И никто не перечил нам даже
смешком,
Были все поддержать нас готовы,
А теперь чуть себя назовешь
стариком,
Все вокруг возмущаются: что вы?!
Вот такое стихотворение. Правда, в восемьдесят с гаком уже как-то не возмущаются, а в семьдесят еще возмущались.
— Наум Моисеевич, еще.
— Мне без тебя так трудно жить,
А ты всё дразнишь и тревожишь.
Ты мне не можешь заменить
весь мир,
А кажется, что можешь.
Есть в мире у меня своё:
Дела, успехи и напасти.
Мне лишь тебя не достаёт,
Для полного людского счастья.
Мне без тебя так трудно жить,
Всё неуютно, всё тревожит.
Ты мир не можешь заменить,
Но ведь и он тебя не может.
— Наум Моисеевич, я вам очень благодарен за то, что вы пришли. Хочу пожелать вам здоровья, радости творчества. И в очередной раз я убедился, что ваша удивительная фраза, которую вы когда-то написали о том, что такое поэзия, одна из лучших. По-моему, там было так: «Поэзия — это способ самоутверждаться человеку в человеческом.
— Да. Это одно из определений.
Печатается в сокращении