АХ, ЕТИ ТВОЮ ДВАДЦАТЬ!..
В маленьком тщедушном тельце Шейнале жил боевой дух. Будучи светлым и приветливым человеком “по жизни”, мама в минуты, когда (по ее мнению) совершалась явная несправедливость, могла прийти в неистовую ярость, и тогда туго приходилось ее обидчику.
— Их бин а шистерши тохтер (я – дочь сапожника)! – восклицала в таких случаях Шейнале, что в ее интерпретации означало:
— Я сейчас покажу ему (ей) кузькину мать!
В эти минуты она, как Д”Артаньян, готова была сразиться одновременно со всеми мушкетерами королевства.
Если у литературного персонажа – Михаила Самуэльевича Паниковского – предвестницей генеральной драки была большая слеза, то у мамы это было что-то вроде боевого клича индейцев:
— Ах, ети твою двадцать!!
После этого Шейнале готова была идти хоть грудью на танк. Почему именно “двадцать”, мама объяснить не могла, но позже эта цифра в контексте казалась мне уже органичной.
Особой линией жизни ее были взаимоотношения с соседями.
В один из послевоенных годов я посадил возле только-только построенного на пепелище дома маленький саженец грецкого ореха. Орешек был “двухствольный”, латинской буквой “V”. Спустя десятки лет дерево разрослось, покрывая своей кроной почти весь двор отчего дома и часть соседской усадьбы. Дерево оказалось на удивление плодовитым: плодов хватало всем, на все и про все. У мамы с прежним соседом был негласный договор, по которому тот собирал урожай орехов, произвольно падающих на его территорию. Поздней осенью я приезжал домой, взбирался на верхотуру ореха, тряс его и уже подбирал плоды на обоих участках.
В 70-е годы соседом слева стал некий Вася, здоровенный мужик 40 – 45 лет от роду. Василию существующий порядок распределения урожая показался несправедливым. Поздним вечером Вася взобрался на орех, основательно его потряс, а на следующий день уже на законном основании занялся подбором “падалки”. На дереве остались сиротливо висящие осенние листья и редкие экземпляры орехов.
Такое коварство вначале ошеломило Шейнале, а затем, придя в себя, с криком: “Ах, ети твою двадцать!”, — она бросилась в соседскую калитку и как фурия налетела на остолбеневшего соседа. Достаточно хамоватый, отличающийся наглостью и самоуверенностью 100-килограммовый Василий, ворча и тихо матерясь, отступал под напором 50-килограммовой тети Шельмы (так называл маму Вася для простоты произношения; впрочем, не имея ни малейшего понятия о значении этого слова и даже о его существовании). Выглядел сосед, как тигр в клетке с безоружным дрессировщиком.
Кровная вражда соседей длилась ровно год. Следующей осенью Василий уже не рискнул на полномасштабную акцию, а после сбора урожая, по поручению мамы, я занес соседям изрядный мешочек орешков.
… Когда сосед тяжело заболел и дни его были сочтены, никто другой, как старая Фрукточка, проводила у постели больного долгие часы. Вася ушел в мир иной, так и не завершив разборку с тетей Шельмой по поводу злополучного ореха.
* * *
КАРАПЕТИК БЕДНЫЙ, ОТЧЕГО ТЫ БЛЕДНЫЙ?
Эта история достойна отдельного рассказа. В 1954 после неудачной попытки поступить в ВУЗ (заметьте, какой год!) я остался в родном поселке, подрабатывая в дневное время, а вечером посещая десятый класс школы рабочей молодежи в военном городке. За одним столом со мной сидел старшина-сверхсрочник, музыкант из военного оркестра Володя Нитяга.
Маленький, тщедушный, но стройный, с рыжеватыми мягко вьющимися кудрями, всегда улыбающийся балагур Нитяга был всеобщим любимцем; лет на десять старше меня да и других соучеников тоже, но манера его поведения позволяла не чувствовать разницы в возрасте.
Для того, чтобы подружиться с ним, много времени не понадобилось – очень скоро Вова стал постоянным гостем в нашем доме и, понятное дело, любимцем моей мамы. Вскоре наши с ним отношения приобрели и деловую основу: Нитяга взялся обучить меня игре на аккордеоне, за что я обязался “вытащить” его на аттестат зрелости по математике и физике.
Занятия наши, как правило, начинались с сытного обеда, которым нас кормила мама. Уроки математики были серьезными и сосредоточенными: Вове, кровь из носу, был необходим аттестат для поступления в Высшее дирижерское училище; занятия же музыкой отличались раскованностью и непринужденностью: “… Месье Ля Бе, француз убогий, чтоб не измучилось дитя, учил его всему шутя…”
Результатом нашего плодотворного сотрудничества была успешная сдача экзаменов на аттестат зрелости (естественно, Нитяги – я уже имел аттестат) и его заметно посвежевшая и округлившаяся физиономия. Сыновье же виртуозное владение музыкальными инструментами (равно как и наигрывание хотя бы обязательного ассортимента вальсов и танго) так и осталось голубой и неосуществленной мечтой моей музыкальной мамочки…
… Неисповедимы пути твои, Г-споди! Жизнь оборачивается порой таким причудливым и удивительным изломом, что придумать нечто более замысловатое бывает трудно. Судьбе было угодно, чтобы Вова Нитяга вернул моей маме моральный долг за вкусные обеды и теплоту, которой она одарила его, одинокого тогда человека, в те чудесные полгода…
… В апреле 1997 года мы переехали в квартиру в новом доме в центре густонаселенного микрорайона. Маме в ту пору шел 91-й, последний год ее жизни. Прогуливаясь по живописной аллее проспекта Космонавтов, я увидел впереди утлую фигурку какого-то мужичка с копной седовато-рыжих волос, семенящего рядом со спутником вдвое выше его и что-то энергично тому доказывающего. Нечто знакомое почудилось в этой фигурке и в доносящемся до меня окающем говорке. Спустя день-другой этот гномик с совершенно не поддающимся выяснению возрастом встретился мне во дворе нашего дома и вдруг с радостным воплем, назвав именем, которым называла только мама и только в минуты, когда говорила что-то ласковое, бросился обнимать меня, подпрыгивая от радости.
Володька! Жив курилка! Сморщенная годами рожица (ему уже стукнуло семьдесят) светилась тёркинским лукавством, а густая шевелюра в сравнении с моей лысиной смотрелась просто восхитительно.
Мы зашли домой. Мама, конечно, вспомнила Нитягу. Вова, глядя на тётю Женю, загрустил…
… Два месяца спустя мамы не стало. В этот день рано утром я позвонил Володе и попросил его о последней услуге. Мамочка завещала похоронить её в Стучине, в городке, где она родилась, на кладбище, где покоились её отец, муж и брат, в оградке могилы, где 43 года назад она схоронила любимого старшего сына.
Я выполнил всё, что завещала мне мама. Кортеж из катафалка, микроавтобуса и нескольких машин отправился по стокилометровому маршруту. Перед самым кладбищем на небольшом мостке, где раньше, до устройства подъезда усопших поднимали в гору на плечах друзья и соседи, автобус-катафалк сломался. Гроб перенесли на лафет шедшего в кортеже ГАЗика и, спешившись, все продолжили путь в гору. Нитяга расчехлил свой кларнет — и в летнее небо полились нежные звуки вальсов, мазурки, военных и послевоенных песен, еврейские мелодии. День и ночь Вова аранжировал это попурри в память о человеке, который и ему был дорог.
Когда умер известный Николай Черкасов, звучала музыка оркестра, которым дирижировал его близкий друг, ближайший сосед, великий Евгений Мравинский. В траурную мелодию вплетались весёлые и озорные нотки мюзик-холла, знаменитого Черкасовского номера “Пат, Паташон и Чарли Чаплин” — так прощался с другом Мравинский.
Владимир Нитяга не был гениальным маэстро, мама не была великим гражданином — всё было просто и трогательно. Труба, то напрягаясь, то ослабевая, пела о прошлой жизни, звук её разливался в зарослях придорожных кустов, струился по извилистой дорожке вверх на кладбищенский холм.
— До тебе моя рiченька ще вернеться весна-краса,
A молодiсть не вернеться, не вернеться вона…
— Купите, койфт шин, койфт шин папиросен…
— Эх, дороги, пыль да туман…
— Умру и я, и над могилою гори, сияй моя звезда.
Последней в попурри весело зазвенела мелодия семейного гимна “Карапет”: «Карапетик бедный, отчего ты бледный?”.. Я улыбался, успокаивая дочь, которая вдруг расплакалась навзрыд.
Мне послышался мамин голос. Всплеснув руками в своей восторженной манере, она, как обычно, произнесла — «В-э-э-й! Кик ойф дыс шейнкейт. Их об азоинс нох ныт гызейн!!»
* * *
ЕВГЕНИЯ АБРАМОВНА
Мама прожила долгую и трудную жизнь. Полуголодное и бесправное детство, как и у подавляющего числа детей в еврейской черте оседлости. Юность, пришедшаяся на так называемые годы становления советской власти – голодные годы надежд и разочарований. Молодость родителей совпала со зловещими 30-ми годами, печально знаменитыми своим правовым беспределом и голодоморами, и хоть никто в нашей семье не был репрессирован, жестокость этой эпохи они прочувствовали сполна.
Одна с двумя детьми пережила все тяготы войны, гибель родных в концлагере. Тяжелые послевоенные годы, существование семьи на грани выживания, антисемитская истерия в начале 50-х, постоянный страх за мужа и сына…
В 1954 году маму постиг страшный удар – гибель старшего, любимого и любящего сына. Брат умирал на глазах у мамы от столь же страшной, сколь и нелепой болезни. Было ему 27 лет от роду.
Рано, стремительно и неожиданно не стало мужа – отец умер от обширного инфаркта на руках у мамы…
Мама на 30 лет пережила отца, из них двадцать – одна в отцовском доме, не сетуя и не жалуясь на трудности одинокой жизни.
Небольшого роста, деликатная и красивая, мама, несмотря на кажущуюся хрупкость, была оплотом семьи в самые трудные годы и минуты, надежной опорой для бывших “на ее руках” трех мужиков. Она умела держать удары судьбы и долгие годы помогала делать это сыну…
… В первый же послевоенный год отец начал отстраивать дом на развалинах довоенного жилища.
Налетом фашистской авиации на узловую станцию поселок был сметен с лица земли, никто из жителей не решался начинать строительство посреди этой разрухи. Упрямый Исрул Фрукт был первым. Дом строился из камня-известняка от развалин стоявшего напротив сельмага, а также из стройматериалов, которые, рискуя жизнью, подворовывали жители поселка с проходящих мимо эшелонов и с военных складов.
Летний вечер. Сумерки. Измученные дневным непосильным трудом родители сидят рядышком на бревнах возле недостроенного дома. Тишина летнего вечера нарушается доносящейся из дальнего конца поселка песней, льющейся легко и просторно среди руин бывшего местечка. Поют молодые сильные голоса, истосковавшиеся по мирным вечерам в родном краю:
“На позицию девушка провожала бойца,
Темной ночью простилася на ступеньках крыльца.
И пока за туманами видеть мог паренек,
На окошке на девичьем все горел огонек.”
Летняя ночь черным бархатом покрывает поселок, в темных провалах разрушенных домов нет ни огонька.
Годы военного лихолетья отступают перед очарованием этой тихой летней ночи, нежно льющейся песней, ощущением мира и покоя, входящим в души родителей…
… Встречаясь с земляками, поздравившими ее в день девяностолетия, прожившая полную событий жизнь, мама вспомнила почему-то именно этот эпизод. Может, здесь и таится разгадка большой жизнеутверждающей силы у простой женщины Евгении Абрамовны, которая каждый раз на пепелищах горестей и бед, выпавших на ее долю, могла услышать мелодию продолжавшейся “всем смертям назло” жизни, оставалась до последних своих дней той самой Шейнале, чья бытность пролегла от начала и до конца этого жестокого и прекрасного ХХ века.