Со Спасским я познакомился в детстве. В начале 1965 года, ещё школьником, я играл в первенстве московского спортобщества «Буревестник», служившем четвертьфиналом чемпионата СССР. Победа в том турнире дала мне звание мастера и ввела в сообщество шахматистов.
В начале турнира я отложил партию с Эдиком Шехтманом в сложном, худшем для меня пешечном эндшпиле и в день доигрывания ждал своей очереди — до меня Шехтман должен был заканчивать другую партию. Я показывал кому-то на доске варианты своего анализа. Вскоре заметил, что мои объяснения слушает ещё один человек — Борис Спасский.
Двадцатисемилетний гроссмейстер в то время как раз перебрался из родного Ленинграда в Москву. Борис, обладавший ярким стилем, талантливый, красивый, был одним из двух кумиров шахматного мира тех лет. Другим, понятно, был Миша Таль. Конкуренция этих двух гениев стала одним из стержней борьбы за мировое чемпионство в конце пятидесятых и в шестидесятые годы. Выиграв необыкновенно драматичную партию последнего тура первенства СССР 1958 года у Спасского, Таль во второй раз стал чемпионом СССР и выкинул Бориса на три года из цикла борьбы за титул чемпиона мира. Через два года Таль сам этот титул завоевал. А в 1966 году финальный матч претендентов, открывавший дорогу к единоборству с чемпионом мира Тиграном Петросяном, уже Спасский выиграл у Таля. Со второй попытки в 1969 году Спасский отобрал чемпионство у Петросяна.
В 1965 году, оказавшись в Москве, Спасский много общался со своими сверстниками — двумя Анатолиями: Быховским и с Воловичем. А так как оба Толи играли в моём турнире, Спасский часто заходил в шахматный клуб, поджидал своих приятелей и наблюдал за нашей игрой.
Демонстрируя анализ окончания, я объяснял своему собеседнику, почему считаю позицию ничейной. Спасский, стоя за моей спиной, выслушал объяснения и заметил: «Очень опасная позиция». Я стал возражать: «Но ведь если он пойдёт туда, то я — сюда, а если он — сюда, то я — туда». Не оспаривая моих доводов, Спасский с недоверием покачал головой и повторил: «Очень опасная позиция». И тут наступило время мне садиться за доску. Вскоре, пока Шехтман думал над ходом, я обнаружил за него трудный и замаскированный путь к победе.
Удивительное свойство великих — чувствовать позицию нутром. Смыслов просто описывал это: «Я сразу вижу лучший ход в позиции». Спасский представлял такой талант более художественно. «У Каспарова, — говорил он, — особый нюх на позиции с необычным соотношением сил». И Борис двигал своим немалых размеров носом, показывая, как Каспаров унюхивает такие позиции. Сам Спасский тоже обладал необыкновенным шахматным чутьём.
На моё счастье, Шехтман не нашёл выигрыша в том окончании, и я спас партию.
Осенью 1978 года мы со Спасским — он к тому времени уже два года жил во Франции — играли за советскую команду на шахматной олимпиаде в Буэнос-Айресе. Олимпиаде предшествовала подготовка команды в санатории «пятого управления» «Гребешок» под Гаграми. Сейчас только старые люди помнят, что было такое «пятое управление». Относилось оно к ведомству здравоохранения и занималось здоровьем ответственных партийных работников.
Но «Гребешок» был рассчитан не на самых ответственных. Не на тех, у кого есть персональные дачи. И кормили этих не самых ответственных работников не так, как кормили, наверное, самых ответственных, то есть неважно. А поскольку нам предстояло защищать престиж державы, то для нас были выделены деньги на то, что называлось «дополнительным питанием». Наши столы были уставлены коробками с конфетами, стаканами со сметаной и тарелками со сваренными вкрутую яйцами. Не могли же плохие повара, даже за дополнительные деньги, из плохих советских продуктов приготовить для нас что-нибудь хорошее. И когда Спасский в Буэнос-Айресе жаловался на еду для шахматистов в ресторане гостиницы «Шератон» — кто же станет кормить хорошо, если деньги за нас плачены вперёд, — я укорял Бориса: «Это потому вам так кажется, что вы не приехали из Франции на сборы в “Гребешок”».
Ещё о том сборе. В один из вечеров дирекция санатория попросила шахматистов встретиться с отдыхающими не из самых ответственных партийных работников и рассказать им о шахматах. На встречу командировали Лёву Полугаевского, Рафика Ваганяна, Олега Романишина и меня. Сборы наши совпали с финишем грандиозного — в 32 партии — матча на первенство мира между советским чемпионом Карповым и «претендентом» (единственное слово, вместо имени и фамилии, разрешённое начальством советской прессе относительно соперника Карпова) — невозвращенцем Корчным — на филиппинском курорте Багио. Вопросы публики были, естественно, об этом матче.
Перед одной из партий в Багио в процессе психологической войны Карпов сказал что-то гадкое Корчному и не подал тому руку. Рукопожатие — это традиционная форма приветствия шахматистов перед началом игры. Выведенный из себя, Корчной проиграл в той партии выигранную позицию и, раздосадованный, не подписал, как это положено, бланки с записью ходов. Конечно, советская пресса возмутилась. «Почему Корчной не подписывает протоколы?» — задал первый вопрос на вечере дюжий отдыхающий, у которого допрашиваемые наверняка всегда подписывали протоколы. Я стал говорить что-то политически корректное, мол, для нас этот матч — большое шахматное событие с богатым содержанием, и не стоит обращать внимания на всякие слухи о скандалах. Публика возмущённо зашумела. Назревал бунт сознательных партийных работников против аполитичного гроссмейстера, не понимающего громадного идеологического значения победы советского героя. Пришла мысль: «Почему я должен беседовать с этим сбродом?» Я встал и произнёс: «Встреча закончена», — и пошёл к выходу. Друзья по команде поплелись следом.
Советская составляющая в моей жизни в тот период почему-то ощущалась постоянно. Наша делегация в Буэнос-Айресе включала поровну игроков и гэбэшников. Чувствовать себя советским в Аргентине было особенно омерзительно ещё потому, что в команде рядом со мной присутствовал совершенно свободный Спасский. Он и его жена Марина, дочь крупного инженера из послереволюционной волны российской эмиграции, присоединились к команде в пункте нашей пересадки — в Риме. По завершении олимпиады Спасские планировали путешествие по Патагонии, а не возвращение в Москву под неусыпным оком КГБ.
Именно в Буэнос-Айресе я твёрдо решил покинуть СССР. Свободный Спасский рядом со мной, несвободным, был нестерпимым укором позорному статусу «советского человека», который я покорно нёс.
Семь с половиной лет спустя, в июле 1986 года, я завершил «отказной период» своей жизни и сыграл в своём первом после эмиграции турнире — в Марселе. Приглашение на него мне сосватал Виктор Корчной. В Марсель мне позвонил Борис Спасский и пригласил пожить на их даче, в горах, в окрестностях Гренобля. По дороге туда я ещё погулял несколько дней по Парижу. Там я воспользовался гостеприимством Жени Соловьёва, невозвращенца из советских сотрудников ЮНЕСКО. Когда-то, на биофаке МГУ, я работал с женой Жени, Лидой, и Женя, квалифицированный любитель шахмат, в своём химическом институте — это было ещё до его карьеры в ЮНЕСКО — организовал мне сеанс одновременной игры.
Гостя на даче Спасских в Альпах — их деревеньку Борис называл Деникинка, поскольку в ней вроде бы когда-то живал генерал Деникин, — я начал понимать оборотную сторону свободы Спасского. Борис был необыкновенно артистичен и мог изобразить что угодно. Но мог ли он изобразить себя? Были ли у него реальные взгляды, убеждения или он был свободен и от себя?
Наблюдая великих из великих в шахматах, я замечал, что они целиком погружены в свой мир и с реальным часто связаны некрепко. В художественной форме это замечательно вывел Набоков в образе взрослого Лужина: «Условный мир шахмат заменял Лужину сущий, и лавочка, на которой он сидел рядом со своей возлюбленной, в его видении окружающего, вполне могла ходом коня съесть телеграфный столб».
У большинства из чемпионов мира, которых я наблюдал, не было и не могло быть реальных друзей. Исключение представлял, пожалуй, лишь Миша Таль. Но и чемпионом мира Таль был необычным, завоевав и потеряв свой титул по большому счёту ещё до начала своей карьеры. Будучи экс-чемпионом с 24 лет, Таль тепло относился к людям. Меня тронуло, например, как на межзональном турнире 1976 года в Швейцарии Миша потратил целое утро, анализируя мою тяжёлую, отложенную позицию с аргентинцем Сангинетти, и как нашёл для меня удивительное спасение. В отличие от остальных советских участников межзонального турнира, я на том турнире не был обеспечен Спорткомитетом тренером, который мог бы помочь в анализе отложенной партии. Да другой шахматист найденной Талем идеи и не обнаружил бы.
Спасский где-то в недрах души какие-то убеждения, несомненно, имеет. Ещё живя в СССР, он демонстрировал вольнодумство. Любил при начальниках смешно пародировать Ленина. В 1988 году, в самый разгар перестройки, на большом шахматном фестивале в Канаде Борис при мне объяснял собравшимся, включая руководителей советской делегации, своё видение происходящего в СССР: «Вот я им и говорю (кому им, было непонятно): сколько тюрьму ни перестраивай, она останется тюрьмой».
Но в следующие годы Спасский постепенно стал патриотом перестроенной — тюрьмы? Руси? Из Франции он приезжал в Россию, чтобы мотаться по каким-то уральским городам с выступлениями, а в 2012 году вообще бежал из Парижа в Москву. Мне представляется, что всё это — следствие внутреннего одиночества шахматного гения, которому всё чудится, что где-то на земле есть для него место.
Наверное, к той же сумеречной области принадлежит декларируемый Спасским антисемитизм. Частично это игра, но что-то смутное тревожит его душу. Зимой 1993 года Борис приехал в Будапешт играть матч с блистательной Юдит Полгар. Я в то время занимался там же со старшей сестрой Юдитки, Жужей, готовившейся к финальному матчу претенденток на звание чемпионки мира. На банкете, посвящённом открытию его матча с Юдит, Борис сидел рядом со мной. «Вы знаете, — сказал он мне без всякого предисловия, — я думаю, что никакого Холокоста не было. Евреев погибло пропорционально столько же, сколько было жертв среди других народов».
Для меня отрицание Холокоста не является такой больной темой, как для многих. Более того — я был бы счастлив, если бы отрицатели были правы и фотографии рвов, наполненных телами моих соплеменников, оказались бы не реальными. И то страшное фото мальчика в кепке, в ужасе поднимающего руки, — мне кажется, в детстве я походил на этого мальчика, лишь кепки никогда не носил — тоже придуманное. Не знаю только, как сделать, чтобы та страшная реальность превратилась в вымысел.
У меня нет никакого желания связывать свою идентичность с жертвами Холокоста, хоть та трагедия унесла жизнь моего деда, семьи тёти моей мамы. Мне больше по душе истории евреев, ушедших в леса, бившихся до последнего за свою жизнь. Я стараюсь расспрашивать евреев, родившихся в Европе в сороковые, об обстоятельствах их появления на свет. Эти истории всегда невероятны. «Я родился в деревьях», — так странно ответил на мой вопрос один американский знакомый. «Ваши родители были партизанами?» — с почтением спросил я. «Можно сказать так, — согласился он, — родители всю войну прятались в карпатских лесах».
Я предпочитаю видеть корни современного еврея в героях, в годы после моего рождения победивших пять арабских армий и возродивших Израиль. Среди них было немало прошедших через ужасы лагерей уничтожения. Символом нашего народа мне хотелось бы видеть героизм горстки, побеждающей множество, а не массовые муки покорных преследуемых.
И уж совсем непонятна мне страсть антисемитов отрицать Холокост. Они хотят сказать, что всегда хорошо относились к евреям? И даже сейчас?
«Борис, — спросил я Спасского, — считаете ли вы немцев идиотами? Они, при их пунктуальности и аккуратности в документах, число жертв Холокоста, мучительное для их национального самосознания, признают. Почему же оспариваете вы?» «Пожалуй, вы правы», — легко согласился Спасский.
От Найджела Шорта я слышал похожую историю. Как-то на турнире Спасский дал Шорту почитать книгу антисемитских соображений Генри Форда. Полистав книгу, Найджел вернул её владельцу. «Как вам книга?» — спросил Спасский. Шорт пожал плечами. «А по-моему — полная ерунда!» — эффектно завершил сценку Борис.
Всё это сошло бы за игру, предаваться которой любит Спасский. Но в 2005 году он подписал письмо 5000 граждан России к генеральному прокурору с требованием запретить в России иудаизм. Слишком глупо для игры.
Вернусь назад, в начало 1987 года. Мы со Спасским играли в главном турнире Каннского фестиваля, а моя жена Аня — там же в открытом турнире. На вечер перед свободным днём Спасский пригласил нас в гости к своим знакомым. Вместе с нами отправился Женя Соловьёв, приехавший из Парижа посмотреть турнир.
Такси отвезло нас в горы, высящиеся над Каннами. Во дворе усадьбы, в которую нас привезли, отдыхали два сфинкса, вывезенные из Египта. Хозяином виллы был румынский еврей-нефтепромышленник, а его женой — немолодая русская дама, к нашему приезду уже пьяная. Нефтепромышленник в молодости брал уроки шахмат у Алехина. Чем занималась в молодости его жена — можно было только догадываться. Сейчас для любви она была старовата. Но не для игры в любовь. Хозяйка изображала влюблённость в Спасского. «Посмотрите, какие у него красивые глаза», — призывала она меня.
Ещё на обеде присутствовала подруга хозяйки, неожиданно молодая и красивая, какими рисуют красавиц девочки на обложках своих школьных тетрадей, — миллионерша из Люксембурга. Она сообщила нам, что не замужем и живёт в обществе нескольких котов.
Мужчины вели разговор — не помню о чём, а дамы, исключая Аню, налегали на спиртное. Когда пришло время возвращаться в Канны, люксембурженка пообещала, что мигом домчит нас на своём роллс-ройсе.
И действительно, домчала. На горной дороге она неслась как угорелая. Видя красный сигнал светофора, дама только добавляла скорости. Я спросил, почему она, если едет на красный, не тормозит на зелёный. А Женя попытался её образумить: «Снизь скорость. Ты понимаешь, кого везёшь?» Миллионерша холодно ответила: «Плевать. Я уже дважды пыталась покончить с собой». Очень обнадеживающе…
Люксембурженка приходила на последние туры турнира, а на закрытии сказала мне: «В следующий раз приезжай в Канны без жены». Женщины любят победителей, а я тот турнир выиграл.
Какие-то горы, сфинксы, люксембурженки. Нереальная история, похожая на игру. Как и всё, каким-то боком связанное со Спасским.