Когда я был в Норильске, в трагическом и по-своему удивительном городе, на века пропитанном неистребимым гулаговским духом, меня ни на минуту не оставляло тягостное чувство, что я все время наступаю на чьи-то кости. Что я буквально по ним хожу. Я поделился этим ощущением со знакомым норильчанином, сотрудником местного музея. Он сказал: «Дело в том, что фактически так и есть. Из-за вечной мерзлоты умерших и погибших закапывали совсем не глубоко. А весной, когда почва чуть-чуть подтаивает, на поверхности иногда обнаруживаются фрагменты человеческих скелетов».
Мистическое мало меня привлекает. Не верю я в сверхъестественное. Но в смыслопорождающую способность исторических метафор я верю.
«Жизнь побеждает смерть неизвестным науке способом», — написал однажды Даниил Хармс. Но это об искусстве. В истории все, увы, не столь оптимистично.
Недозахороненность — извечная причина российских бед, директивно назначаемых победами. Недозахороненность солдат Великой Отечественной войны. Недозахороненность жертв и их палачей. Недозахороненность вождей, их дел, их идей.
Мокротные души различных менеджеров среднего и высшего звеньев, плотно растворенные в выхлопных газах истории, время от времени властно напоминают о себе специфическим запахом. И дух этот особенно заметен в странах с плохой экологией. Впрочем, некоторым этот дух кажется духом времени, дуновением жизни. Ну, бывает — принюхались за столько-то лет.
Что уж тут говорить, если Самый Главный Труп бывшего социалистического отечества лежит себе в самом центре великого города и в ус не дует. Однажды, когда мне было лет девять, мы с мамой пошли в мавзолей. По моей, надо сказать, настоятельной просьбе. Мне повезло. Я успел еще застать там сразу двоих. Когда мы шли обратно через Красную площадь, я спросил у мамы, почему здесь так много ворон, прямо как на кладбище, где похоронена бабушка. Рефлекторно покосившись на мавзолей, она сказала, что не знает.
Мертвяческой фразеологией была насквозь прошита еще раннебольшевистская риторика. Это и понятно: во власть пришли провинциальные гимназисты-недоучки, успевшие в пубертатную, то есть самую чувствительную свою пору заглянуть одним глазком в декадентские брюсовско-бальмонтовские «бездны». «И как один умрем в борьбе за это» — звучит ободряюще. Не правда ли? Для человека с нормальными рефлексами и тогда уже был очевиден смертеутверждающий пафос этой риторики. А многим — и тогда, и теперь — он кажется вполне себе жизнеутверждающим. А мертвое кажется живым.
Вот граждане и умирали «за это» — оптом и в розницу. И жизнь им устраивали такую, чтобы «за это» ее не жалко было и отдать. Такой был анекдот в середине 70-х годов: «Рядовой Петров, а ты готов за Родину жизнь отдать? — Так точно, товарищ майор, готов! — А расскажи, рядовой Петров, почему ты готов за Родину жизнь отдать? — А на хера такая жизнь нужна, товарищ майор!»
Не оттуда ли, не от потаенной ли воли к смерти поразившая значительную часть сограждан социальная патология, проявляемая в том, например, что можно с легкостью пройти мимо умирающего на улице, но воспылать священным гневом по поводу того или иного высказывания Бжезинского. В том, что человек, считающий себя христианином, с первобытным ликованием может разнести художественную выставку, задевающую его «чувства». При этом его христианнейшие чувства ничуть не бывают задетыми по поводу того, что менты на его глазах избивают бомжа. Или его самого. В том, что человека ничуть не оскорбляет, когда его не считают человеком, заставляя часами стоять в пробке, потому что «к нам приехал наш любимый». Но зато он страшно возбуждается, когда Евросоюз придает законный статус давно уже для всего цивилизованного мира очевидному представлению о тождественности двух самых людоедских режимов двадцатого века.
Не потому ли тем, кто мертвое принимает за живое, невозможно втолковать, что цена человека, его жизни, свободы и личного достоинства несоизмеримо выше всяких фетишей вроде флагов, гербов, гимнов, портретов, памятников на привокзальных площадях и прочих державных цацек.
Отсюда же и символические ритуально-календарные закапывания-выкапывания сталинского трупа, того самого, что принял страну с сохой, а оставил ее с перебитым хребтом, отшибленной памятью, вывихнутыми мозгами и заветным, запрятанным за высоким зубчатым забором ядерным ларцом, в котором, видимо, и таится смерть Кощея.
Мертвое от живого отличишь не всегда. Есть, впрочем, надежный способ. Живое бывает смешным. Мертвое — никогда. Смешное — верный признак живого.
Господи, как же резвились и до сих пор резвятся члены «Общества ревнителей кремлевско-лубянской эстетики» по поводу саакашвилевского галстука. Попутно заметим, что если кроме жевания галстука человеку предъявить нечего, то не так уж плохи его дела. Но речь не об этом. Жевать галстук, конечно, смешно. А живой человек и бывает смешным. И чем он живее, тем меньше он боится казаться смешным. Плох Саакашвили или хорош, глуп он или умен — в данном случае неважно. Мне он, честно говоря, не нравится. Но он живой. И с этим не поспоришь.
А кремлевские пацаны галстуков не жуют. Они совсем не смешные, мягко говоря. Они «сурьезные» ребята с непроницаемым взором цвета «металлик» и натруженными желваками. Но они не живые, увы. Они кто угодно — машины, функции, но только не люди. Мертвецы они, вот в чем дело.
Мы живем в краю незарытых тел и незакрытых дел. В краю бродячих трупов и безысходных «висяков».
Мы живем в вечном царстве Кощея. А он потому и «бессмертный», что мертвый. Мертвого нельзя убить — его можно и нужно закопать. А убить его нельзя, как нельзя взорвать болото. Скалу — можно. Болото — нельзя. Болото можно осушить. Но на это требуется время, терпение и воля. А где их взять?
В одной из записных книжек Андрея Платонова есть удивительная в своей библейской простоте и потаенной мудрости фраза: «Для жизни нужны живые». Будем считать, что это эпиграф.
Опубликовал: Лев Рубинштейн