Булат Окуджава с автором статьи Владимиром Фрумкиным
К 100-летию со дня рождения Булата Окуджавы
9 мая 1924 — 12 июня 1997
Вы — армия перед походом
в преддверии грозных атак.
Отставка вчерашним свободам!
Все собрано в жесткий кулак.
(Булат Окуджава.1991).
Нет, не от гриппа или умопомрачения,
не на фронте, не от пули палача —
как обидно умереть от огорчения,
раньше времени растаять, как свеча.
(Булат Окуджава. 1996)
В 1996 году Булат сочинил четверостишие, в котором несколькими словами очерчен конечный вывод о прожитой жизни и о стране, в которой она прошла:
Ничего, что поздняя поверка.
Всё, что заработал, то твоё.
Жалко лишь, что родина померкла,
что бы там ни пели про неё.
Вот такая беда приключилась с ним на склоне лет. Померкла родина. Потускнела. А ведь было время, когда родина виделась Булату во всем блеске своего державного величия. Он верил ей безоговорочно. Он поверил ей даже тогда, когда она объявила его родителей врагами народа. Булату было 13 лет, когда был расстрелян его отец, а мать на долгие годы исчезла в недрах ГУЛАГа. В 17 лет, когда началась война, он ушел добровольцем на фронт — отчасти для того, чтобы его не считали врагом. Булат хотел доказать, что предан родине и готов за нее умереть. «Я был красным, кондовым, слепым — признался Булат в беседе со своим другом Эльдаром Рязановым (1994) — Потом это стало постепенно развеиваться под влиянием умных людей. Я увидел, что начинаются новые времена.
Новые времена начались в 1956 году, после ХХ съезда партии, когда Булату, сыну врагов народа, было разрешено вернуться в Москву. Именно тогда Булат начал сочинять (он говорил — «придумывать» стихи с музыкальным обрамлением). Проще говоря — песни. Вскоре после нашего знакомства (осенью 1967 года) он рассказал мне, как появилась у него самая первая (если не считать «Неистов и упрям», написанный им в 1946 году, когда он был студентом Тбилисского университета) песня. Он
сочинил ее на спор с приятелем. Сидел с другом в московской квартире при включенном радио. Играли какой-то советский шлягер середины 50-х, и приятель, поморщившись, заметил, что песня, наверное, обречена быть глупой. Булат возразил, предложил пари и написал нечто такое, что друг был посрамлен. Что это была за песня, Булат вспомнить не мог. Придется нам самим вспомнить его ранние песни. Ну, скажем, последний троллейбус:
Когда мне невмочь пересилить беду,
когда подступает отчаянье,
я в синий троллейбус сажусь на ходу,
в последний, случайный…
1957г.
В «Последнем троллейбусе» меня больше всего удивило и поразило самое начало: «когда мне невмочь пересилить беду, когда подступает отчаяние». В той, прежней родине, выдуманной для нас всемогущим и вездесущим государством, советский человек не мог погружаться в отчаяние. Он должен был быть оптимистом до мозга костей. Лишь в годы войны с Германией в песне, поэзии, прозе, кино разрешалось отходить от этого правила. Но — до известных пределов. К примеру, замечательная песня «В землянке» пелась по всей стране, в тылу и на фронте, но исчезла из радио. Почему? Из-за этих строк:
До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти четыре шага.
Говоря об умной песне, Булат, вероятно, имел в виду не только высокое качество поэтической речи, но и вызов стереотипам сталинской массовой культуры, превращавшей живого человека в некий манекен, в неунывающего homo soveticus-a, в вечного несгибаемого оптимиста. Вот как вспоминал сам Булат (в предисловие к французскому изданию романа «Бедный Авросимов», YMCA PRESS, 1979) о своем песенном дебюте:
До этого в большом ходу были песни официальные … холодные, в которых не было судьбы; песни, проникнутые дешевым бодрячеством (это называлось оптимизмом), примитивными стандартными риторическими мыслями о Москве, о человеке, о родине (это называлось патриотизмом)……
… Я стал петь о том, что волновало меня: о том, что война — это не праздник и не парад, а страшная и нелепая необходимость, что Москва — удивительна; грустна и не всегда счастлива, а мне, московскому муравью, тоже не всегда и не во всем выпадает удача; что Бумажный Солдатик не всегда, к сожалению, может сделать так, чтобы мир был счастлив… о том, что женщина — это прекрасно…
…Долгое время у нас почти не пели о любви, и в самом слове «женщина» было что-то сомнительное. Из протеста против лживости и пуританского ханжества я решился впервые за много лет воспеть на русском языке женщину, как святыню, пасть перед ней на колени…».
Впечатляющая картина. Впечатляет темп прозрения, скорость, с которой поэт освобождался от прежних иллюзий. Бывший «красный, кондовый, слепой» юноша за несколько лет превратился в художника-гуманиста, воспевающего общечеловеческие ценности, которые все еще отвергались официальной идеологией и культурой.
В 1969 году в «Песенке о Моцарте» Булат написал несколько слов о некогда обожаемой родине, которые, к счастью, не были замечены цензурой:
Где-нибудь на остановке конечной
Скажем спасибо и этой судьбе,
Но из грехов своей родины вечной
Не сотворить бы кумира себе.
«Мыслящая интеллигенция», уже слышавшая эту песню благодаря «магнитиздату», удивлялась: как, мол, цензура не заметила крамолы в «загадочной строфе о грехах Родины вечной?» (пишет Дмитрий Быков в своей книге об Окуджаве). — «Конечно, о «перегибах» и «ошибках» еще ритуально вспоминали, но все неохотнее; сама мысль о том, что у Родины могут быть грехи, выглядит кощунственной по советским меркам… Остается предположить, что магия этой песни Окуджавы была такова, что действовала и на чиновников отечественной цензуры (в 1976 году, на пике застоя, «Песенка о Моцарте» была включена в первый советский диск-гигант Окуджавы) — либо их расслабила туманная формулировка. Смысл-то понятен — не следует безоглядно превозносить Родину за то, что достойно осуждения, и как раз шестьдесят девятый год в этом смысле показателен: реабилитация сталинизма шла полным ходом, после Пражской весны последние иллюзии шестидесятников развеялись, «как на кострах».
11 марта 1974 года Булат произнес еще одну ремарку на тему о родине. Он запечатлел ее на моей гитаре, когда мы прощались в Москве перед нашим с Лидой отъездом из СССР, который произошел через 9 дней из аэропорта Пулково. Вот эта загадочная надпись, которая звучит то ли как напутствие, то ли как предостережение, то ли как мрачная шутка: «Родина, к сожалению, везде».
Склоняюсь к тому, что это было дружеское предостережение. Напоминание о том, как далеко и глубоко проникли по всему миру щупальца страны Советов, как широко распространились по различным континентам советские агенты влияния, лоббисты и шпионы. Образ родины неуклонно трансформировался в сознании поэта, тускнел, скукоживался. Но сохранялась потребность в любви к родным местам, чувство привязанности не к огромному государству, разросшемуся до 11временных поясов, а к одной московской улице и арбатскому двору, где прошло его детство. Так возникла у Булата малая, «приватизированная» родина: «Ах Арбат, мой Арбат, ты мое отечество…».
В самом начале 80-х годов Булат прислал мне из Москвы новое стихотворение. Называлось оно «Арбатское вдохновение, или Воспоминания о детстве». Я поместил его во второй том собрания окуджавских песен, подготовленного мной для легендарного американского издательства «Ардис». Этот том вышел в свет в 1986 году. Через два года «Арбатское вдохновение» было опубликовано в СССР. Это был результат входившей в силу политики гласности, когда оказалось возможным пропустить в печать стихотворение, рисующее зловещую фигуру «кремлевского усача». Начинается оно с образа частной, малой родины, оставшегося в сердце поэта с раннего детства:
Упрямо я твержу с давнишних пор:
меня воспитывал арбатский двор,
все в нем, от подлого до золотого.
А если иногда я кружева
накручиваю на свои слова,
так это от любви. Что в том дурного?
Совсем иначе, без словесных кружев, говорил Булат о большой родине, причем, с годами, все жёстче, прямее и тревожнее:
Я живу в ожидании краха,
унижений и новых утрат.
Я, рождённый в империи страха,
даже празднествам светлым не рад.
Всё кончается на полуслове
раз, наверное, сорок на дню…
Я, рождённый в империи крови,
и своей-то уже не ценю.
1996.
Предвестником в высшей степени жестких слов поэта о стране, в которой ему довелось родиться и жить, явилось для меня его письмо, написанное осенью 1989 года: «Я и раньше знал, что общество наше деградировало, но что до такой степени — не предполагал. Есть отдельные достойные сохранившиеся люди, но что они на громадную толпу?.. Не хочется ни торопиться, ни участвовать в различных процессах, происходящих в обществе. Хочется тихо, молча, смакуя, не озираясь, не надеясь, не рассчитывая…».
Помню, что меня удивила мерцающая в этих строчках нотка безнадёжности. Не надеясь, не рассчитывая… Ещё больше удивило стихотворение, первая строфа которого появилась в «Вечерней Москве» 4 февраля 1991 года:
Ребята, нас вновь обманули,
опять не туда завели.
Мы только всей грудью вздохнули,
да выдохнуть вновь не смогли.
Мы только всей грудью вздохнули
и по сердцу выбрали путь,
и спины едва разогнули,
да надо их снова согнуть.
Ребята, нас предали снова,
и дело как будто к зиме,
и правды короткое слово
летает, как голубь во тьме.
В русской школе Норвичского университета. Вермонт. 1990
Эти стихи, звучащие, как набат, как сигнал тревоги, навеяны грозными событиями 1990 — начала 1991 годов. То есть того исторического момента, когда советская империя дышала на ладан. Как оказалось вскоре, она умирала, находилась в состоянии агонии. Вот некоторые из этих событий: 1990, январь: погромы армян в Баку. В город вводятся войска, объявлен режим чрезвычайного положения. 130 погибших, около 700 раненых. Март: для нейтрализации сторонников выхода Литвы из состава СССР власти направляют в Вильнюс танки. Май: столкновения в Ереване между ополченцами и частями Советской Армии, 24 погибших с армянской стороны. Декабрь: председатель КГБ СССР Крючков выступает по телевидению с заявлением о заговоре западных стран против СССР и их намерениях добиться его распада. 20 декабря уходит в отставку министр иностранных дел СССР Эдуард Шеварднадзе, заявив, что в стране существует угроза установления диктаторского режима. 1991, в ночь с 12 на 13 января: штурм телевизионной башни в Вильнюсе.
— Булат Шалвович, что кажется вам самой страшной бедой нашей страны? — спросил у поэта в 1992 году журнал «Столица». Ответил он так:
— То, что мы строили противоестественное, противоречащее всем законам природы и истории общество и сами того не понимали. Более того, до сих пор по-настоящему степень этой беды мы не осознали… Мы по-прежнему не умеем уважать человеческую личность, не умеем видеть в ней высшую ценность жизни, и пока всё это не будет у нас в крови, ничего не изменится, психология большевизма будет и дальше губить нас и наших детей. К сожалению, она слишком сильна и разрушительна, и необыкновенно живуча…
Через год тема «большевизм в постсоветской России» прозвучала вновь — в интервью Андрею Крылову для газеты «Подмосковные известия» (11 декабря 1993):
— Но у нас, повторюсь, нет никакого демократического общества. У нас большевистское общество, которое вознамерилось создавать демократию, и оно сейчас на ниточке подвешено.
Серьёзность диагноза — у нас большевистское общество — усугубляется тем, что к тому времени у Окуджавы не осталось никаких иллюзий относительно истинной природы этого общества. Оно, как оказалось, мало чем отличалось от другого тоталитарного монстра ХХ века — фашизма.
…Мы и сами были не лучше фашистов. У нас был такой же фашистский режим. Но тогда я этого не понимал.
Открылось поэту и то, что его сограждане, глубоко завязшие в своём тоталитарном прошлом, могут — рано или поздно — вновь возжелать над собой вождя, диктатора, тирана:
Нашему дикому обществу нужен тиран во главе?
Чем соблазнить обывателя? Тайна в его голове,
в этом сосуде, в извилинах, в недрах его вещества.
Скрыт за улыбкой умильною злобный портрет большинства…
В том же 1991-м году прозвучал еще один мощный сигнал тревоги, в стихотворении, посвященном поэту Владимиру Корнилову:
Хрипят призывом к схватке глотки,
могилам братским нет числа,
и вздёрнутые подбородки,
и меч в руке, и жажда зла.
Победных лозунгов круженье,
самодовольством застлан свет…
А может, надобно крушенье,
чтоб не стошнило от побед?
Нам нужен шок, простой и верный,
удар по темечку лихой.
Иначе — запах ада скверный
плывёт над нашей головой.
Окончание следует
Борис ФРУМКИН