Фото: dzen.ru
Я его помню с тех пор, как помню себя или своих родителей. Что странно: дома о нём никогда не говорили, телевизора не было, газет я не читала — не умела ещё. Но я знала, что он есть, что он часть моей жизни.
Я его нежно любила. О своей любви я помалкивала, никто о ней не знал. Мне не хотелось огорчать родителей тем, что кто-то ещё занимает у меня в душе важное место, родителей я просто боготворила.
А на какой-то из праздников, когда мне было лет пять, родители повели нас с братом на Красную площадь посмотреть салют. Салюта я не помню, но кто-то в толпе указал рукой вверх, я задрала голову и увидела ЕГО. Его лицо плыло в лёгкой дымке тёмного неба и радужно светилось. Это было настоящее чудо! С тех пор он стал для меня почти что божеством.
Потом у кого-то в гостях по телевизору я увидела, как девочка с белыми бантами преподносит ему цветы. С тех пор я потеряла покой. Мне так захотелось быть на месте той девочки! Я стала расспрашивать у знакомых, что это за девочка, чем она отличилась, что выбрали именно её для такой важной роли. Кто-то мне объяснил, что она, должно быть, круглая отличница и пионерка. И я твёрдо решила: буду отличницей и пионеркой. И вот, наконец, я стала школьницей. Быть круглой отличницей оказалось легко, но до вступления в пионеры надо ждать целый год. Я его очень торопила, этот год, он прошёл, и оставалось только два дня до торжественной клятвы. Конечно же, я давно знала её назубок.
И вдруг… Вдруг я не могу встать с кровати. У меня зашкаливает температура, а боль в ухе такая, что даже не получается плакать, и я вою. В ухо мне что-то закапывают, потом накладывают комья ваты и забинтовывают всю голову. Я помню эту боль: она была жуткой. Но она стихает к утру, я прихожу в себя и понимаю, что наступил заветный день, а я больна, и моё «пионерство» уплывает куда-то в туман. Этого допустить нельзя. Я пытаюсь встать с кровати, но мама укладывает меня обратно. Она всю ночь просидела у моей постели, пока я металась в полубреду. Нет, мне надо успеть к началу торжества — объясняю я ей. — Я никак не могу пропустить поступление в пионеры или отложить до конца года — мне важно быть в первой пятёрке школьниц нашего класса. — Об этом не может быть и речи, — жёстко говорит мама. Она не хочет даже слушать меня. Поняв, что не в силах её переубедить, я от своей беспомощности начинаю плакать. Я не была избалованным ребёнком, никогда не пыталась слезами чего-то выпросить, но тут я плачу так горько, с таким отчаянием, что мама понимает: её запрет убьёт во мне радость и, может быть, надолго. Она начинает сама меня одевать. Школьная форма, белый фартук, зимнее пальто — на улице мороз! — ушанка брата, которая с трудом налезает на бинты. Крепко держа меня под руку, мама доводит меня до школы, благо школа прямо во дворе.
Я помню, что, произнося клятву, я сильно путалась, перевирала строчки и слова, наверное, из-за температуры, но в пионеры меня в тот день приняли. Сбылось! Важный шаг навстречу моей детской мечте.
Всё складывается замечательно. В «Пионерской Правде» напечатали мои первые стишки (их отправила в газету моя учительница), и в школу со всего Союза на моё имя начинают приходить письма, потоки писем, где хвалят стихи и предлагают мне дружбу. Я сразу становлюсь школьной знаменитостью. Мне эта слава не нужна, я принимаю её немного съёжившись, но утешаю себя тем, что она даёт мне больше надежд осуществить мою мечту: оказаться рядом с ним и вручить ему красивейший букет цветов в знак моей любви.
Зима подходит к концу, скоро весна, а с ней Первомай. Я очень надеюсь, что наша учительница выберет меня и сообщит в Кремль, что есть очень подходящая для праздника девочка, и мечта моя сбудется.
Но что происходит?! В репродукторе, работающем почти постоянно в нашей коммуналке, сообщают о его болезни, и день ото дня ему становится хуже. И вот наступает день, когда торжественный и печальный голос сообщает о смерти вождя.
Этого не может быть, не может быть! Постепенно до меня доходит, что произошло непоправимое: его больше нет. Жизнь на мгновение замерла. Моя мечта рухнула. Я начинаю безудержно рыдать. Я не знаю, кого мне больше жаль — его или себя, но мне очень, очень больно.
Фото: belsat.eu/ua
Через минуту в коридор выходит мама, и каким-то резким движением затаскивает меня в нашу комнату. Она продолжает меня волочить, пока я не оказываюсь в самом дальнем углу комнаты, и вдруг её рука с силой обрушивается на моё лицо. Я замолкаю. До сих пор я от неё не видела ничего, кроме ласки, а сейчас, распахнув глаза, я вижу её искажённое лицо и слышу её злой, шипящий голос: «Не реви, дура, бандит умер!»
Только повзрослев, я понимаю, сколько накопившихся страхов и боли выплеснулось в этой пощёчине и в этих словах. Не сдержаться, сказать ребёнку-несмышлёнышу такое, не зная, что будет завтра? Или — всё так плохо, что хуже уже быть не может?
С годами, оглядываясь на своё детство, я начинаю понимать, почему над нашей доброй и любящей семьёй постоянно висел страх. Почему, просыпаясь ночами, через щёлку детской коморки я вижу родителей, сидящих за столом, как будто в ожидании чего-то. Я чувствую, как из их комнаты струится страх. Я успокаиваю себя мыслями о своей мечте и снова засыпаю. Иногда рядом с ними сидят наши соседи Барские (до сих пор помню их фамилию), и все они молчат или изредка тихо шепчутся. Позже я узнаю, о чём.
Барский и папа были старыми большевиками. Их объединяло и то, что несколько лет они проработали за границей: папа — в Англии, Барский — в Германии. Я думала тогда, что Барские бездетны, но, оказалось, что у них есть сын Вова. За несколько лет жизни в Германии он выучил немецкий язык, но школу уже заканчивал в Москве. Когда началась война, ему было 18, и он сразу пошёл на фронт. В первом же бою попал в окружение, был взят в плен и помещён в концлагерь. Там Вову использовали как переводчика, и по окончанию войны он из немецкого лагеря прямиком загремел в один из лагерей ГУЛАГа.
И Барские, и родители ждали ареста, который был неминуем. Мало того, что Барский и папа оба старые большевики, так ещё и за границей работали. Однозначная их ждала статья — шпионство.
Круг их друзей сужался, старых большевиков брали ускоренными темпами. Вопрос оставался только в том, в какую ночь за ними придут. Барские обещали позаботиться о нас с братом, если родителей арестуют первыми. А если первыми окажутся Барские, наша мама возьмёт на себя отправку консервов и тёплых вещей их сыну, пока она будет на свободе. Вот такой был у них уговор, и, встречаясь, они обговаривали это снова и снова. Мне обо всём этом рассказывала мама уже после смерти Сталина, но ещё до того как начали возвращаться оставшиеся в живых папины друзья. Но вот их постепенно начали выпускать. Когда кто-то из них приходил, нас с братом отправляли во двор погулять, надолго. Мне казалось, что эти люди — их было очень немного, и они всегда приходили по одному — были похожи на тени, все они были худыми, с серыми лицами и тусклыми глазами. Когда мы с братом возвращались домой, глаза родителей были красными от слёз.
Но однажды пришёл живой, весёлый человек. Глядя на него, хотелось улыбаться. В глазах у него прыгали чёртики, он вошёл в нашу комнату с какой-то шуткой, и всем сразу стало весело. Мы с братом остались дома, нас никуда не выгоняли. Запомнилась тёмная мочка уха нашего гостя, на ней была коричневая родинка, как серьга, и мама шутливо называла этого человека «цыганом». Настоящее его имя было Давид Бариль, не знаю, кем он раньше работал, но попал он в ссылку стараниями Розалии Землячки, которая почему-то его страшно ненавидела. Мне очень жаль, что я не была тогда достаточно взрослой, чтоб понимать, а ещё лучше — записывать всё, что Бариль говорил. Помню только, что лагерь его был на Крайнем Севере, и заключённые строили Норильск. Что в лагере политические жили рядом с уголовниками, и что каждый день кого-то, обычно из политических, недосчитывались. Они погибали чаще не от холода, а от того, что были «разыграны» урками. Догадавшись по рассказу, кто такие «урки», я не сумела догадаться, как это можно умереть от «розыгрыша» и спросила об этом Бариля. Он мне спокойно объяснил. Бариля уголовники не трогали — любили: он, мастер на все руки, мог что угодно починить, отлично пел и вообще был превосходным артистом. Потом наступила концертная часть его визита: Бариль пел нам лагерные песни. Я не всё понимала, но всё равно было очень смешно. Между песнями он рассказывал лагерные анекдоты, крепко приперченные матом (тут у нас с братом подготовки хватало, недаром мы проводили во дворе часы), изображал своих солагерников и начальство в лицах
Он приходил к нам ещё и ещё, много пел, и каждый раз поражал обширностью своего лагерного репертуара. Ни тюрьма, ни каторга не отбили ему память, хотя на допросах ему отбили почки и выбили зубы. Это ничуть не мешало его четкой дикции и весёлому настроению. Было ясно, что человек с таким характером может выжить в аду.
Мои родители ушли из жизни очень рано. Их уцелевшие друзья, которые провели в лагерях разные сроки, пережили их. Они приходили сначала на одни похороны, потом на другие и говорили очень тёплые слова.
Выходит, что моим родителям повезло. Они остались на «свободе», но большую часть жизни прожили в жутком страхе. Очень безрадостным было их везение. Мой отец стал заложником того, что он сам строил. Он прозрел очень рано, но это «рано» было уже поздно.
— Твои родители совершили ужасную глупость, — сказал мне как-то один из двоюродных братьев, когда мы были уже взрослыми. — Они могли остаться за границей и прожить куда более счастливую жизнь.
— Да, могли, — ответила ему я. — Но ты задумывался, где были бы твои родители и вся наша родня? Где были бы друзья моего папы?
Родители действительно могли остаться в Англии. Папа уезжал туда уже абсолютно «прозревшим», рассказывала мне мама после его смерти. Более того, кто-то из банкиров в Лондоне предлагал ему безбедное пожизненное обеспечение, если он согласится сбавить всего на один пенс цену за какой-то объём сбываемого Советами леса. Отец гневно отверг это предложение. Его честность и забота о судьбе родных и друзей руководили его решениями.
Стыдно ли мне за свою детскую мечту? Нет, не стыдно. Такое нельзя ставить в упрёк ребёнку. Но такое можно и нужно ставить в упрёк стране. Хотя … бесполезно. Она до сих пор по-настоящему не раскаялась. А значит, она думает, что всё было хорошо. Её такое устраивает. Какого будущего в ней можно ждать?
Послесловие
Это заурядная история о заурядной девочке. И в этом весь ужас: сколько было таких девочек (и мальчиков) по всей стране! Детей, которым страна всучила фальшивые мечты. Поистине средствами пропаганды можно перевернуть мир. Пропаганда — это та же дрессировка, только на уровне людей, а не животных.
Простите, всё время забываю, что люди это тоже животные. Значит, нас тоже можно дрессировать.
Эти воспоминания — маленький осколок ужасного времени. Но не менее ужасно то, что страна, в которой это происходило, наотрез отказывается от раскаяния. Как могло получиться, что палачи не были наказаны, продолжали занимать высокие позиции, спокойно выходили на пенсию, умирали своей смертью?
Мы живём рядом с их детьми и внуками, они наши коллеги или, может быть, даже друзья, но мы не знаем их корней, о таких корнях говорить (пока) не принято. Дети, конечно, не отвечают за деяния своих родителей, но просто интересно, какими людьми эти дети стали.
Самой развитой и действенной в век сталинской индустриализации была индустрия смерти. Масштабы и налаженность этой «промышленности» не имеют себе равных в истории мира. Таких масштабов ещё не знало и, хочется надеяться, не будет знать человечество. Определённой гарантией того, что это не повторится, могло бы стать покаяние.
Возвратная сталинизация, которая расцветает сейчас в России, это результат политики умолчания. Видно, соскучилось российское население по острым ощущениям. Не понимает, насколько острыми они могут оказаться.
Даже если эти детские воспоминания — только капля в море, которое надо выплеснуть на страну, чтобы она отрезвела, я пишу это не напрасно.
Анастасия КОРАЛОВА
newrezume.org