Изображение Felipe Cardoso с сайта Pixabay
Печальное возвращение в первопрестольную
Лет тридцать тому назад Шереметьевский аэропорт Москвы был унылым, плохо освещённым, обшарпанным строением, разительно отличавшимся от нарядных, сверкающих стеклом и хромированным металлом аэровокзалов Чикаго, Мадрида или Вены.
Но сейчас на дворе лето 2022 года, и Шереметьево нынче не отличишь от любого европейского или американского аэропорта. Даже такси можно заказать прямо по телефону, и нежный женский голосок тут же прощебечет в твой адрес:
— Таксомоторная компания «Комфорт». Я вас слушаю…
Ты, девочка, слушай кого-нибудь другого, а мне твой «Комфорт» не нужен. Я лучше выйду на обочину тротуара и поймаю одинокого кустаря-таксиста вместо того чтобы наслаждаться щебетаньем девицы из «Комфорта», которая, если верить их шикарной брошюре, предложит мне такси пяти категорий: ЭКС, СЕЛЕКТ, БЛЭК, ВЭН и ВИП. С ценами от 1305 рублей за ЭКС до 2500 за сверхкомфортный ВИП. Таковы нынче цены за пробег от Шереметьево до Тверской.Я вышел на тротуар и махнул рукой небритому субъекту, призывно глядевшему на меня из кабины потрёпанной «Тойоты». Парень выбрался из-за руля, невнятно пробурчал приветствие и осведомился:
— Вам куда?
— Леонтьевский переулок около Тверской.
— Тысяча двести.
— Когда вышел из тюряги, сынок?
— В жизни не сидел.
— А кто грабить научил?
Он ухмыльнулся.
– Жизнь научила, папаша. Так поедем?
— Восемьсот, — сказал я.
— Девятьсот пятьдесят, — решительно промолвил небритый таксист, получил мой подтверждающий кивок, поднял мой чемодан и сунул его в багажник.
…Дорога до Тверской занимает где-то около часа, и у меня было время, поглядывая по сторонам, поразмышлять о том, куда я еду, зачем, кого я встречу, чего я жду от этой встречи и чего я, возможно, не дождусь.
Но эти вопросы трудные, даже, пожалуй, философские, их надо обдумывать на свежую, не загруженную отрицательными впечатлениями, голову, а вместо них мне, в мои старческие мозги, настойчиво лезла недавняя прозаическая сцена проверки моего израильского паспорта молоденьким прыщавым лейтенантом, представлявшим пограничную службу Российской Федерации в Шереметьевском аэропорту.
В далёком либеральном 1993-м, помню, подобная проверка была удивительно лёгкой. Симпатичная женщина средних лет в форме старшего лейтенанта повертела тогда в руках мой паспорт, улыбнулась мне, сказала «Шалом», прихлопнула печать и протянула мне мой синий даркон.
Но такая идиллия имела место двадцать девять лет тому назад, а Россия, несомненно, за это время не стояла на месте, а сделала несколько гигантских шагов. Но вот куда она сделала эти шаги — вперёд или назад? — это вопрос. В деле проверки документов в Шереметьевском аэропорту РФ явно шагнула назад — и решительно!
Упомянутый мною прыщавый лейтенант взял в руки мой паспорт и скользнул по моему лицу равнодушным взглядом. Мой старший брат-москвич, к которому я сейчас еду и который был помешан на поэзии всю свою жизнь, тут бы, конечно, вспомнил громогласные строки Маяковского:
«…И вдруг как будто ожогом рот скривило господину.
Это господин чиновник берёт мою краснокожую паспортину!
Берёт, как бомбу, берёт, как ежа, как бритву обоюдоострую,
Берёт, как огромную, в двадцать жал, змею двухметроворостую!»
Но моя паспортина не «краснокожая», а обыкновенная синяя, и лейтенанту, видимо, ничто «не обожгло рот», ибо этим самым ртом он тихо предложил мне:
— Снимите кепку.
Кстати, на голове у меня не кепка, а белая бейсболка с видом Стены Плача в Иерусалиме. А что касается требования снять её, то спорить я не стал — меня предупредили в туристическом агентстве: ни в коем случае не противоречить служащим в Шереметьево! — И послушно обнажил свою — увы, почти безволосую — голову.
— Снимите очки, — продолжил лейтенант процедуру проверки.
Я сдёрнул очки с переносицы, надеясь, что мне ничего больше снимать не придётся и что через пару секунд я получу назад свою «синекожую паспортину» со штампом российской пограничной службы.
Но не тут-то было!
Лейтенант пристально изучил сходство моей семидесятилетней физиономии с паспортным фото и всё тем же тихим голосом осведомился:
— А почему паспорт выдан не в Израиле, а в Нью-Йорке?
Я очень вспыльчивый человек, и меня просто подмывало выложить на повышенных тонах этому болвану: «А какое твоё собачье дело, где выдан этот паспорт!?» Но, помня наставления моего туристического агента в Тель-Авиве, я не без усилий сдержался.
— Семь лет тому назад, — промолвил я, с трудом натягивая на лицо дружественную улыбку, — я был в длительной служебной командировке в Америке и получил в нью-йоркском консульстве Израиля новый паспорт взамен старого.
Но моя «дружественная» улыбка, видимо, не произвела на лейтенанта никакого впечатления. Он долго молча изучал мой паспорт под ярчайшим рефлектором, неторопливо перелистывая страницы, а затем поднял телефонную трубку и что-то невнятно пробурчал. Через минуту отворилась дверь, и в кабинку вошли ещё два офицера — старший лейтенант и капитан. Все трое склонились над моим многострадальным паспортом, и спустя полминуты капитан спросил, не глядя на меня:
— Почему вы летели через Баку?
Я пожал плечами.
— Потому что сейчас нет прямых рейсов в Москву из Тель-Авива. По-моему, ясно.
— Ясно или неясно — это нам решать, — громким голосом парировал капитан, похлопывая моим паспортом по столу. — Кто вас встречал в Баку?
— Никто! Я же говорю вам — у меня в Баку была просто пересадка!
— Не повышайте голос, если хотите попасть в Москву вовремя, — предупредил меня прыщавый лейтенант. — Здесь говорят тихо. — Он взглянул на мой раскрытый паспорт. — Здесь отмечено, что вы родились в бывшем СССР. Где именно?
— В Киеве.
— Когда вы эмигрировали в Израиль?
— В семьдесят шестом году.
— Есть у вас какое-либо другое гражданство, помимо израильского?
…»Ни в коем случае не лги им! — предупреждала меня Фаина, моя туристическая агентша в Тель-Авиве. — У них есть средства проверить твои ответы, и, если они поймают тебя на вранье, тебе не видать Москвы, как своих ушей…».
— Есть.
— Какое?
— Американское.
Наступило молчание, которое прервал через полминуты старший лейтенант:
— К кому вы едете? — старший лейтенант глядел не на меня, а поверх моей головы. Я помнил, что всю стенку за моей спиной занимал лозунг «Zа Родину! Zа Президента! Za победу!» По-видимому, старший лейтенант, задавая мне вопрос, с удовольствием созерцал этот страстный призыв.
— К брату.
— Как его зовут и сколько ему лет?
— Михаил Абрамович Гуревич, восьмидесяти шести лет.
— Михаил Абрамович, — повторил капитан. — И где живёт ваш Михаил Абрамович.
— Леонтьевский переулок, 16, квартира 7. Это около Тверской.
— Мы знаем, где находится Леонтьевский переулок, — заверил меня старший лейтенант. — С какой целью вы едете к брату?
Я с трудом подавил желание обматерить с головы до пят этих полномочных представителей властей Российской Федерации. Сочный мат времён моей студенческой юности с готовностью бросился мне в голову. Мне вдруг не к месту припомнилось, как солдаты-резервисты в израильской армии бегло матерятся по-русски, совершенно пренебрегая привычным для коренных израильтян — но очень слабым и невыразительным! — арабским матом.
— Мой брат, — тихо произнёс я, — получил визу на выезд в Израиль, но он очень стар, слаб и болен, и я еду помочь ему с отъездом.
— Сейчас многие уезжают, — саркастически заметил капитан, сделав ударение на слове многие. — Не только слабые, старые и больные. Такие времена… Кто по профессии ваш брат?
— Он писатель, драматург и сценарист. Сейчас он, как вы понимаете, на пенсии.
— Михаил Абрамович Гуревич, — капитан ухмыльнулся и мотнул отрицательно головой. — Что-то я не слыхал о писателе с таким именем.
Эх, дать бы мне сейчас мой старый добрый «узи», с которым я неплохо управлялся в последнюю Ливанскую войну! Как бы я сейчас резанул короткой очередью по этим лейтенантским и капитанским харям! А вместо этого я откашлялся и хрипло произнёс:
— Он писал под псевдонимом.
— Каким? — спросил, добродушно рассмеявшись, старший лейтенант. — Иванов или Петров?
— Я не обязан отвечать на такие вопросы! — повысил я голос. — Вы что, хотите, чтобы я пожаловался на вас в посольство моей страны!?
Офицеры переглянулись и невнятно посовещались. Капитан кивнул и что-то тихо сказал прыщавому лейтенанту. Тот взял мой паспорт, нашёл нужную страницу и шлёпнул печать…
* * *
В семьдесят пятом году мне было двадцать три, и я только что окончил архитектурный факультет КИСИ, то есть Киевского инженерно-строительного института. И едва получив на руки заветный диплом и устроившись на работу в один из массы проектных институтов Киева, я отправился в ОВИР (для несведущих поясню, что такой аббревиатурой тогда обозначался Отдел Виз и Регистрации Министерства Внутренних Дел) и вручил секретарше под расписку документы на репатриацию в Израиль.
Мне и моей маме пришлось ждать ровно год — и этот короткий срок был большим везением, ибо в подавляющем большинстве случаев потенциальные эмигранты ждали заветной визы по два-три года, а то и дольше.
Из проектного института меня как предателя родины выбросили, и я стал зарабатывать на жизнь на различных стройках, монтируя стальную арматуру и заливая её бетоном по десять часов в день за мизерную зарплату.
А вот мама, кстати, зарабатывала намного лучше меня, ибо была она одной из самых востребованных киевских портних, чья сфера деятельности заключалась в пошиве лифчиков. К тому же мама специализировалась на лифчиках нестандартных размеров, что делало её весьма конкурентноспособной, так как Киев традиционно отличался массой женщин с грудью, намного превышающей средние размеры.
Вот так мы и провели этот год, дожидаясь заветной визы, монтируя железобетонные конструкции на киевских стройках и упаковывая непомерные молочные железы киевских матрон в мамины дизайнерские лифчики.
А через год мне сообщили в ОВИРе, что визы для нас утверждены, и мы можем отправляться «на все четыре стороны», как объявила мне толстая баба в форме капитана МВД. (Она, кстати, произнесла при этом такое прощальное дружественное напутствие: «Но запомните! — вы навсегда покидаете вашу родину и не увидите её больше никогда!»).
Изо всех «четырёх сторон» я для начала выбрал Москву, куда я и направился на прощальную встречу с моим братом Мишей. Тут надо отметить, что Миша был моим братом только наполовину, по отцу, и был он на шестнадцать лет старше меня. В моём детстве и в юности Миша отсутствовал, так как после окончания 38-й киевской школы с золотой медалью он уехал в Москву и успешно поступил на исторический факультет МГУ. Был 1953-й год, и евреев в МГУ тогда не принимали даже с золотыми медалями, — как, кстати, их не принимали и в престижные МИФИ и МГИМО, — но Мишу родила русская мама (первая из нескольких жён моего любвеобильного папаши), и в паспорте, в пятой графе, у него красовалась всё разрешающая запись — «русский».
Мише к семьдесят шестому году исполнилось сорок, и был он уже весьма преуспевающим писателем, автором шести нашумевших книг на исторические темы. Я прочитал все Мишины романы и был, помню, поражён литературным талантом моего старшего брата — талантом воспроизводить прошлое так живо, так увлекательно, так непринуждённо, что создавалось магическое ощущение читательского присутствия при описываемых событиях, и ты ясно представлял себе автора — моего брата! — жившего в одно время с Шарлоттой Корде, Бенджаменом Франклином, Фридрихом Барбароссой или древнеримским Апулеем!
…Была ночь, и шёл третий час нашей встречи. Первые два часа были посвящены моим безуспешным попыткам — далеко не первым! — убедить Мишу последовать нашему примеру и уехать вслед за нами. Не возражая мне, он задумчиво вертел бокал в пальцах и спокойно выслушивал мои тирады о том, что мы в Советском Союзе живём в клетке, отгороженные от всего мира железным занавесом, и что я хочу увидеть все континенты и все столицы: и Париж, и Рим, и Иерусалим, и Вашингтон… И Скандинавию, и Таиланд, и Швейцарию… Тут Миша внезапно рассмеялся:
— Помнишь, Саша, что сказал один из героев Бабеля о Швейцарии?
— Нет, не помню, — я протянул Мише свой бокал для очередной порции коньяка.
— Только великий Бабель мог написать такое: «Но разве со стороны Бога не было ошибкой поселить евреев в России, чтобы они мучились, как в аду? И чем было бы плохо, если бы евреи жили в Швейцарии, где их окружали бы первоклассные озера, гористый воздух и сплошные французы?»
Я рассмеялся, и мы с Мишей допили наш коньяк.
— Видишь ли, Сашенька, мне твоя заграница без надобности, — продолжал мой брат. — Я уже поездил и по Европе, и по Америке — ведь я член Союза писателей, езжу на всякие международные конференции и отовариваюсь исключительно в «Берёзке». Но дело не в шмотках из «Берёзки». Я русский писатель, и моё место в России.
— У тебя, русского писателя, между прочим, отчество «Абрамович».
Он встал, подошёл к окну и с минуту постоял, молча глядя на улицу. Потом повернулся ко мне и устало отмахнулся:
— Ну и что? Дело не в отчестве «Абрамович» и не в фамилии «Гуревич». Мы все, творческие люди, купающиеся в море русского языка, обогащали и обогащаем русскую культуру: и полу-турок Жуковский, и русско-шотландский Лермонтов, и потомок эфиопов Пушкин, и Достоевский с примесью польской крови в своих жилах, и потомок немцев Фонвизин, и украинец Гоголь, и евреи Бабель, Ильф, Багрицкий, Пастернак, Эренбург и Маршак! И великие русские Тургенев, Толстой и Чехов! Мы часть русского мира! Понимаешь, Саша? — русского мира!
Вот так я впервые — в 1976 году! — услыхал эти два судьбоносных слова — русский мир, — которые к 2022 году приобрели иной — поистине зловещий! — смысл и даже привели к страшной, чудовищно кровопролитной войне…
— И к тому же, Саша, я никуда не могу уехать из-за Ксаны. Я не смогу жить без неё.
— Но Ксана, — осторожно напомнил я ему, — тебе даже не жена. Ты живёшь в Москве, а она в Киеве.
— Она значит для меня больше, чем жена! — в голосе Миши прозвучали твёрдые нотки. — Тем более что жены у меня нет. — Он вернулся от окна к столу, сел, откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. — Саша, я никогда не рассказывал тебе о том, как я познакомился с Ксаной. Сейчас я расскажу тебе о ней, и ты, надеюсь, поймёшь, почему я не могу с ней расстаться…
Он замолчал. Было уже почти утро, но спать мне не хотелось. Сейчас я услышу Мишино повествование о таинственной Ксане, которая, как мы с мамой знали, присутствовала в жизни моего брата давно, с самой юности, и о которой нам не было известно ничего.
…Шёл пятьдесят третий год, — начал Миша тихим голосом, слегка покачиваясь в кресле, — и было мне семнадцать. Я учился в 38-й киевской мужской школе, которая тогда занимала половину Покровского женского монастыря на Артёма. Кстати, у нас в классах нижние половины окон были замазаны белой краской, дабы мы, юнцы с обилием половых гормонов в наших тощих телах, не глазели бы на молоденьких монашек, снующих под нашими окнами, а прилежно изучали бы подвиги подпольщиков из фадеевской «Молодой гвардии» и трудную жизнь Ниловны из «Матери» Горького.
А по другую сторону улицы Артёма и чуть подальше, по направлению к Сенному базару, находилась 138-я женская школа, сверху донизу наполненная такими юными, такими ослепительно красивыми, такими белозубыми и длинноволосыми феями, что у меня, помню, руки начинали дрожать, когда какая-нибудь из них подходила ко мне на их субботних танцевальных вечерах и приглашала меня на «дамский» танец.
Вот с одного из таких танцевальных вечеров и началась моя эпопея с Ксаной, которая длится вот уже двадцать три года.
На эти танцевальные вечера приглашались — по строго ограниченному количеству пригласительных билетов — ребята из окрестных школ: из 24-й школы на Воровского, из нашей 38-й и из близлежащего артиллерийского училища.
Даже приглашались «аристократы-американцы» (как мы их называли) из соседней сверхпрестижной школы-интерната, куда евреев, помню, не принимали, и где все предметы изучались на английском языке. Большинство выпускников этой школы отправлялись прямиком в Москву для поступления в МГИМО (то есть, в институт международных отношений) и готовились стать дипломатами. Эти будущие дипломаты щеголяли на танцевальных вечерах отлично сшитыми форменными кителями, любили громко перебрасываться английскими фразами, великолепно танцевали обязательный тогда па-д’эспань — и, в общем, полностью затмевали нас, плебейскую массу из обыкновенных непрестижных школ.
Бандитские ребята из нашего класса — Вовка Устименко и Гришка Вавулицкий — мечтали набить морду парочке этих «дипломатов», но случая для такой расправы не представлялось. «Набить им морду», фигурально выражаясь, выпало на мою долю — и с этого началось моё знакомство с Ксаной.
Знакомство наше состоялось в перерыве между танцами, когда объявили начало так называемой «викторины». Музыка прекратилась, и на сцену школьного актового зала, держа в руках лист бумаги, вышла высокая, очень красивая девушка. Я ещё не знал тогда, что это и была Ксана.
— Начинаем нашу традиционную викторину, — произнесла она, улыбаясь. — Сегодня наша викторина посвящена литературным вопросам. Всего их, этих вопросов, будет десять, и победитель будет награждён двухтомником нашей знаменитой Леси Украинки. Начнём…
Две предыдущие викторины, помнится, были посвящены географии и истории, и тут первенство, ясное дело, принадлежало будущим дипломатам, которых лучшие киевские учителя натаскивали в этих предметах с первого и по десятый класс. Посмотрим, как эти баловни судьбы управятся с литературными вопросами. Наши ребята, зная моё помешательство на литературе, вытолкали меня вперёд, и Вовка Устименко зловеще прошептал мне в самое ухо: «Если ты сейчас не размажешь этих американцев по полу, я лично набью тебе морду! Понял?»
— Первый вопрос! — объявила Ксана. — Сколько пьес испанского драматурга Лопе де Вега дошло до наших дней?
Наступило молчание, которое прервал мой взволнованный голос:
— Четыреста двадцать шесть.
— Верно! — промолвила Ксана, покачав в удивлении головой. — Как тебя зовут, и из какой ты школы?
— Миша. 38-я школа.
— Молодец, Миша! Следующий вопрос: сколько было кругов ада по описанию Данте Алигьери в «Божественной комедии»?
— Девять! — быстро выкрикнул я, опасаясь, что кто-нибудь из «американцев» перехватит этот, сравнительно лёгкий, ответ.
— Счёт 2–0 в пользу Миши! — объявила Ксана. — Дополнительный вопрос из «Божественной комедии» Данте: как назывался девятый ад?
Толпа молчала. Все в ожидании повернулись ко мне, а я лихорадочно пытался вспомнить проклятые названия Дантовых кругов: «Лимб»? «Цербер»? «Плутос»?
— «Цербер», — сказал я неуверенно.
— Неправильно, — промолвила с явным сожалением Ксана. — Подумай, Миша. У тебя есть ещё полминуты.
И вдруг меня осенило! Конечно, я знаю название девятого ада! Сейчас я его выложу! Сейчас я утру нос аристократам-американцам!
— Ледяное озеро Коцит! — с торжеством в голосе объявил я и почувствовал, как бандит Вовка Устименко в восхищении хлопнул меня по плечу.
…Не буду описывать ход всей этой викторины, определившей мою судьбу. Скажу только, что к десятому вопросу счёт был 8–1 в мою пользу, и все девочки в восторге не спускали с меня глаз. И добавлю, что ответ на десятый вопрос окончательно утвердил мою репутацию непревзойдённого знатока литературы в районе киевской улицы Артёма.
Десятый вопрос был воистину неожиданным и потому исключительно трудным. Дело в том, что где-то в году сорок восьмом или сорок девятом у нас в стране произошло литературное чудо: одно из центральных московских издательств неожиданно выпустило — после длительного перерыва — романы Ильи Ильфа и Евгения Петрова «Двенадцать стульев» и «Золотой телёнок», которые многие придворные литературные критики объявляли до этого времени едва ли не «антисоветскими». И читающая публика просто обезумела от восторга. Выпущенный тираж был раскуплен почти мгновенно. Словечки и цитаты из этих романов разнеслись по всей стране, и образы Остапа Бендера, Кисы Воробьянинова, похитителя гусей Паниковского и мелкого мошенника Шуры Балаганова стали знакомыми всем и каждому.
И вот на описываемом мною танцевальном вечере Ксана объявляет:
— Вопрос десятый и последний: какая была татуировка на груди у знаменитого Остапа Бендера из романов Ильфа и Петрова?
Даже если я не отвечу, всё равно я уже выиграл заветный приз. Но Ксана смотрит на меня со сцены своими прекрасными глазами и, чудится мне, молча умоляет меня: «Миша, ну ответь! Забей последний гвоздь в эту викторину! Ты великий знаток литературы, Мишенька! Ты гений, Миша!»
И я, чувствуя, как неведомая сила буквально возносит меня к потолку, поворачиваюсь к залу и торжествующе произношу:
— На груди у Остапа была синяя татуировка, изображавшая Наполеона в треугольной шляпе с пивной кружкой в руке. Так написано в романе «Золотой телёнок».
Зал разразился аплодисментами.
…После окончания вечера Ксана подошла ко мне и предложила просто:
— Миша, ты не мог бы проводить меня домой. Я живу тут недалеко, на Павловской.
Я буквально обалдел от восторга. И пролепетал:
— А я живу на Дмитриевской. Недалеко от тебя.
…Мы брели по Артёма и со смехом вспоминали мою триумфальную победу. Ксана хвалила меня, и я не помнил себя от счастья. В полутёмном подъезде её дома она поцеловала меня — и это был первый женский поцелуй в моей жизни. Я не ошибся — именно она поцеловала меня, а не я её. В наших последующих отношениях она всегда была ведущей стороной, а я всегда был ведомым. И вплоть до окончания нами десятилетки мы почти ежедневно встречались — главным образом, в тихом Павловском садике, где у нас была любимая скамейка в дальнем углу, под развесистым клёном.
А потом, в течение пяти последующих лет, этих её поцелуев было не счесть, ибо мы с ней, окончив школу с золотыми медалями, уехали в Москву, поступили в МГУ — я на исторический факультет, а она на филологический — и поселились в великолепном многоэтажном общежитии университета.
Кто-то из великих — не помню, кто — сказал однажды, что людская память с течением лет теряет многое: имена, годы, события, лица, страны, но вашу первую любовь и вашу первую женщину вы не забудете никогда. Вот, видимо, поэтому я никогда и не мог позабыть мою первую женщину и мою первую любовь — Ксану…
…Она не одобрила мой выбор исторического факультета. «История, — говорила она, — это проститутка, которую каждый насилует по-своему, в зависимости от своих потребностей. Зачем тебе связывать своё будущее с этим грязным предметом?»
Но я уже чувствовал своё призвание: я буду писать исторические произведения! Я буду облекать реальные исторические события в увлекательную литературную форму. На третьем курсе я написал короткую повесть о боярыне Морозовой, и её опубликовал толстый московский журнал. За этой публикацией последовали повести о Франциске Ассизском, о законах Хаммурапи и о японском императоре Муцухито.
…Ксане не нравилась Москва. Точнее, она не испытывала к ней тех поистине нежных чувств, которые она испытывала по отношению к Киеву. И я её отлично понимал! Киев всегда – и поныне! – вызывает у меня целую гамму самых сокровенных чувств, которые даже мне, профессиональному писателю, трудно передать. Ты стоишь в наступающих сумерках на Владимирской горке и окидываешь взглядом великолепную панораму днепровского левобережья — и тебе кажется, что ты взлетаешь и паришь над этой неземной красотой! Я скажу тебе, Саша: я видел красоты Лондона, Рима, Женевы и Стокгольма, но обаяние всех этих городов не сравнится с необъяснимым обаянием Киева…
Через пять лет Ксана вернулась в Киев и поступила в аспирантуру Киевского университета. А я, вдохновлённый своими первыми литературными успехами и отравленный атмосферой Дома литераторов, знакомством с редакторами и критиками журналов, побывавший на студии «Мосфильм», где снималась картина по одной из моих повестей, — я не мог заставить себя последовать за ней. И я проклинаю себя за это. После этого я приезжал в Киев едва ли не каждый месяц и пытался уговорить Ксану вернуться в Москву, но тщетно — возвращаться она не хотела.
Спустя два года Ксана позвонила и сухо сообщила, что она вышла замуж и ждёт ребёнка. Её мужем был университетский профессор, лет на десять старше.
Ксана родила дочь. Ей сейчас уже четырнадцать лет…
Миша закончил своё повествование и вновь разлил коньяк по бокалам. Мы молчали.
— А ты так и живёшь бобылём? — я выпил коньяк и недоумённо покачал головой. — Тебе уже много лет, а у тебя всё ещё нет семьи.
— И, наверное, не будет. У меня, кстати, были две попытки жениться, о которых ты не знаешь, и обе мои избранницы были прекрасными женщинами, но ни одна из них не могла сравниться с Ксаной, самой изумительной женщиной на свете…
* * *
Начиная со времён горбачёвской «гласности и перестройки»,5 я посещал Мишу неоднократно, восторгался его крепнущим литературным талантом и его глубоким проникновением в тайны мировой истории вообще и в недра русской истории в частности. Я, кстати, замечал по его романам, что российская история занимает его в намного большей степени, чем история мировая.
— Миша, — сказал я ему однажды, когда мы отмечали мой приезд в ресторане Дома литераторов, — ты описал подробно жизненный путь едва ли не всех русских царей и императоров. Что тебя привлекает во всех этих до смерти скучных Рюриковичах и напыщенных немцах Романовых?
— Знаешь, Саша, — отвечал он, — я внимательно наблюдаю, куда движется послесоветская Россия, сопоставляю это движение с российской историей и чувствую, что я становлюсь монархистом. Да-да, не удивляйся! — Я считаю, что России нужен монарх. Пусть он называется как угодно — президентом, царём или даже императором, но это должна быть крепкая направляющая рука, руководящая нашим заблудившимся в потёмках и раздираемым противоречиями государством.
— Помнится, ты говорил мне однажды о так называемом русском мире.
— Именно! — подхватил он. — Этот воображаемый мною монарх и должен быть создателем русского мира — или, точнее, его воссоздателем, который соединит в одно целое весь восточнославянский мир — и русских, и украинцев, и белорусов…
* * *
…И в этих моих поездках по просторам распавшегося Советского Союза мне довелось несколько раз посетить мой родной Киев и познакомиться с таинственной Ксаной. Боюсь, мне не хватит литературных способностей, чтобы описать то потрясение, которое я испытал при знакомстве с Мишиной любовью. Помню, после первой нашей встречи я лежал на диване в гостиничном номере и пытался воссоздать в памяти, кого из литературных героинь напоминает мне эта красивая и умная женщина, чья тихая плавная речь была сдобрена тонким юмором и под чьё обаяние я попал буквально с первой же минуты нашего разговора, совершенно при этом не осознавая, в чём именно заключается это обаяние… Я вдруг вспомнил «Сагу о Форсайтах» Джона Голсуорси и образ удивительной Ирэн — образ, который автор создал как воплощение неземной Красоты. Не просто женской красоты, а воплощение всемирной, всеобщей, всеохватывающей Красоты! Вот таким воплощением предстала передо мной таинственная Ксана. Ей было при нашей первой встрече почти пятьдесят, но я совершенно не чувствовал её возраст. Я был на шестнадцать лет младше её, но она казалась мне ровесницей. Вот теперь я понял Мишину страсть к этой женщине и её абсолютную власть над ним.
Мы встретились в здании Киевского университета, в её служебном кабинете, выходившем окнами на обширный парк.
— Видите, Саша, памятник нашему Тарасу Шевченко? — спросила она, подведя меня к окну. — Когда меня одолевают грустные мысли и осаждают сомнения, я подхожу к этому окну и смотрю на его статую. Он, а также Иван Франко и Леся Украинка, воплощают для меня образ нашей Украины и её язык. Тот самый язык, который неуклонно гибнет под напором могучего русского. Быстро выяснилось, что эта тема — надвигающаяся гибель украинской «мовы» — занимала Ксану настолько, что она буквально не могла думать ни о чём другом. К тому времени она была заведующей кафедрой украинского языка и литературы и членом-корреспондентом Академии наук Украины.
— Закройте глаза, Саша, и вслушайтесь в музыку этого стиха, — говорила она. И стала тихо декламировать:
Вій, вітре, горою
Над цею тюрмою,
Заплач надо мною,
Як рідний, як брат!
Розвій ті надії
Злудні, хоч яркії,
Що серце, мов змії,
Гризуть і палять!
Зморозь кров кипучу!
Невсипну, пекучу
Втиши думок бучу,
Що в мізку бурлить,
Щоб дні нам за днями
Безслідно минали,
Мов шум понад скали
Безслідно шумить.
— Это Шевченко? — спросил я, поражённый мелодичностью стиха.
Ксана улыбнулась. — Нет, это Иван Франко… Понимаете, Саша, меня не покидает ни на минуту память о печальной участи белорусского языка. Ведь он почти полностью исчез под давлением русского. Наш украинский ждёт, по-видимому, такая же судьба. А теперь послушайте вот эту стихотворную жемчужину, написанную перед смертью великой Лесей Украинкой.
Она не сказала по-русски -— «жемчужина», а вымолвила с непередаваемой нежностью — «пэрлына», и я понял, какой страстью к родной украинской «мове» охвачена её душа.
Я на вбогім сумнім перелозі
Буду сіять барвисті квітки,
Буду сіять квітки на морозі,
Буду лить на них сльози гіркі.І від сліз тих гарячих розтане
Та кора льодовая, міцна,
Може, квіти зійдуть — і настане
Ще й для мене весела весна.
***
Я добрался до Леонтьевского переулка поздно вечером. Как я и ожидал, мне открыла дверь Виктория Павловна, худенькая женщина моих лет, бессменная и долгосрочная Мишина секретарша. Ей он посвятил один из своих романов, и он не представлял себе своей писательской работы без неё. Не здороваясь, она приложила палец к губам и опасливо оглянулась.
— Миша только что заснул, — прошептала она. — Я дала ему двойную порцию снотворного… Добрый вечер, Сашенька. — Она вдруг заплакала, горестно качая головой и вытирая слёзы. — Случилось ужасное, Саша, и я боюсь, что Миша не переживёт это горе… Ксана погибла. Я почувствовал внезапный толчок в сердце. Если погибла Ксана, то для моего Миши погиб весь мир!
— Как это случилось, Вика?
Мы сидели с ней в гостиной, не притрагиваясь к остывающим чашкам чая.
— Сегодня в полдень, — тихо говорила Вика, — позвонила из Киева Кира, внучка Ксаны и, плача сказала, что Ксана сидела утром на своей любимой скамейке в Павловском садике и читала, когда вдруг взвыла сирена противовоздушной обороны. «Бабушка вскочила на ноги, — рассказывала Кира, — и попыталась бежать в бомбоубежище. И сердце у неё не выдержало. Она упала буквально через несколько шагов и скончалась по дороге в больницу».
***
Миша умер во сне, так и не перекинувшись со мной ни единым словом. И последнее его желание — уехать из России, ведущей несправедливую войну против народа его любимой Ксаны, осталось не выполненным. Вика говорила мне, что, узнав о смерти Ксаны, он кричал изо всех сил: «Это я убил её! Это я! Это я!»
А я вспоминал, как он страстно хотел, чтобы его Россией правил монарх. Вот и сбылось твоё желание, Миша, и в Россию пришёл монарх. И этот пришедший к власти монарх безжалостно убил твою Ксану.
Эпилог
Когда закончится эта ужасная война, я обязательно прилечу в Киев. Я поеду на кладбище, что расположено по дороге в Гостомель — тот самый Гостомель, с которого началось наступление российских войск на Киев 24-го февраля…
Александр ЛЕВКОВСКИЙ
isrageo.com