Ребекка ЛЕВИТАНТ
Родилась и выросла в Вильнюсе. Закончила филфак Вильнюсского университета по специальности русский язык и литература. С 1996 года живу в Нью-Йорке. Здесь получила степень магистра Adelphi university, преподаю. Пишу стихи со студенческих лет. Дипломант поэтического конкурса «Эмигрантская лира» (Брюссель), фестиваля «Поэзия на Ниагаре», номинант поэтического конкурса “Окна” (Ганновер). Автор двух поэтических книг «Параллельный мир» 2004 г. и «Влюблённое зеркало» 2015 г.. Неоднократно публиковалась в периодических изданиях, альманахах и сборниках США, России, Литвы, Израиля, Бельгии и в Интернете.
Девочка из Литвы
Дымами стали девочки в Литве…
М.Бриф
Моему имени
В моем имени что-то от древнего века.
Помнишь, там Исаак и Ревекка
жили в толще времен?
Что-то от честного человека,
не боящегося своего века,
где чурались таких имен.
Говорят, что оно звучит красиво.
В нем черты отрыва, следы порыва,
но было оно клеймом.
В переводе оно означает «веревка»,
в плен берущая прячется в нем сноровка.
И им будет каждый пленен.
Мамэ-Лошн
Посвящается Фане Бранцовской, библиотекарю Вильнюсского института идиш
Только когда услышишь чистый её мамэ-лошн,
сразу поймёшь, до чего ты весь позабыт-позаброшен.
Как ты обкраден и вырван вместе с глубоким корнем,
как ты иссох от жажды, как ты давно не кормлен.
Лодку твою качает в долгом абсурдном кочевье,
радость твоя с печалью, взлёты твои плачевны.
Вряд ли ты понимаешь литературный идиш,
только дырявую память всю с головою выдашь.
Так для кого собирать-то нужно еврейские книги —
силы нечистой ради, новой бандитской клики?
Будет ли посетитель в вашей библиотеке?
Правда ль, что это забота о живом человеке?
Вы отвечаете просто, о временах помня старых:
«Нет, это всё ради мёртвых, тех, что лежат в Понарах.**
Я заодно с мертвецами бедным космополитом
вашу историю слушаю на языке позабытом.
*мамэ-лошн (идиш) — язык матери, родной язык
**Понары — место под Вильнюсом, где уничтожены 70тыс. евреев во время войны.
***
Долго с тобой говорим мы
о книгах, стихах, любимых,
родителях, детях, женах.
Слушаю я напряженно.
Нет, отнюдь не на идиш
с тобой говорим мы. Видишь:
этот язык полумертвый
к нам не прикрутишь отверткой.
Все дольше с тобой говорим мы,
все чётче рисунок из дыма.
И чем говорим мы дольше,
тем ярче из пепла Польши
растет силуэт уязвимый,
встаёт из литовского дыма
мой облик животворящий
девочки настоящей.
Осень в Нью-Йорке
Не нужно нам больше арабских и русских вёсен,
не нужно военных сводок кровавого лета.
Скорей возвращайся, нью-йоркская добрая осень,
в приветах твоих не таятся дурные приметы.
Ты помнишь меня в эту пору неловкой дикаркой,
как было мне всё не по вкусу здесь, не по размеру,
а ты всё равно расточала улыбки, подарки,
а ты терпеливо внушала в хорошее веру.
Но я, как за ценность, держалась за беды-несчастья,
без них, мне казалось, я главное что-то нарушу.
От бренной земли отрывали те беды отчасти,
несли, как загадку, мятежную русскую душу.
Я падала резко в объятия ностальгии,
Бывало, металась: «Чужая, всему чужая!
А все эти люди другие, совсем другие», —
я так повторяла, с катушек своих съезжая.
Но осень опять говорила: «Не надо эмоций!» —
лечила, учила, без устали мне улыбалась.
«Не надо бояться, а лучше попробуй бороться».
И вдруг исчезал привезённый сюда мною хаос.
Я стала невольно божественной осени частью,
я всё оценила, что осень дарила мне щедро.
Под сенью осенней в меня проливается счастье,
впадая во все уголочки и тайные недра.
Разговор с раввином
Я приду к раввину в гости, мудрецу и книгочею.
«Are you Jewish?» — важно спросит и посмотрит на меня.
Ну, конечно, я еврейка, вы вглядитесь в это имя,
много скажет вам оно.
С этим именем непросто было жить в стране советов.
Но раввин не впечатлится, резко, жёстко перебьёт.
Зажигаю ли я свечи перед каждою субботой? —
вот, что так его волнует, вот, что важно для него.
Неудобно лгать раввину — свечи я не зажигаю.
Но раввину не переча, я пытаюсь честно вспомнить
те черты еврейской жизни, что присущи были нам.
Утверждаю: мама с папой, также дяди-мои-тёти
говорили все на идиш. Ребе вновь не впечатлён.
Зажигала ль мама свечи? — он упорно вопрошает.
Снова отвечаю честно: «Чтобы свечи зажигала,
этого, увы, не помню, но пекла на праздник Пурим
бесподобно гоменташн и фаршировала рыбу
на еврейский Новый год».
Нервно головой качает недовольный мною ребе.
Зажигала ль бабка свечи? — он уже почти кричит.
Бабушку, увы, не знала, бабушку угнали в гетто.
В годы меркнущего света было ей не до свечей.
И отнюдь не свечи — печи адским пламенем горели,
чтобы всяк её сородич был в том пламени сожжён.
Бабушка была еврейкой, в том никто не сомневался
и не задавал вопросы прежде, чем её сгубить.
Я, конечно, не мудрее вас, учёного еврея,
ортодокса, книгочея, но могу без вас решить,
кто такая в самом деле. Потому-то в моей речи
до сих пор горят те печи, принимайте их за свечи
и не смейте их гасить!
Свеча
Ты на праздник снова горишь, свеча,
чтобы свет пролить на мою печаль,
чтобы ночью длинной, светя во мрак,
показать безжалостно: всё не так.
Что не сердце бьётся в груди — нарыв,
так болезнен, страшен его надрыв.
Чтобы боль унять, нужно звать врача,
чтоб напомнить это, гори свеча!
Заливай сияньем пугливый мозг,
где чудовищ больше, чем знает Босх.
Выводи, свеча, их на Б-жий свет,
где не смогут больше чинить свой вред.
Освети все тайны на дне души,
но судить, что видишь, ты не спеши.
К тайнам тем, свеча, подбери ключи
и сама Всевышнему их вручи.
Восемь дней горел твой огонь, свеча,
освещал, как скверну, мою печаль,
очищал от грусти, хотел помочь
превозмочь кромешную тьму… И ночь.