Вообще-то, эту работу я не хотел. Кто ж знал, что так трудно окажется найти место по новой специальности. Вроде, и профессия востребованная, и конъюнктура на рынке труда улучшилась, а вот не берут и всё. Пришлось соглашаться на первое попавшееся предложение.
Да, я же не представился. Я — еврей. Обычный еврей, ничем не примечательный. Ну, может, только тем, что я — бывший советский еврей, а теперь в Германии живу. Хотя и в этом ничего особенного нет, потому что нас таких сюда уже больше ста тысяч приехало, и ещё столько же неевреев с собой привезли. Но это к делу не относится. Знаю, некоторые нас, в Германию приехавших, осуждают.
Я так думаю. Еврейская страна у нас одна — это факт. А нееврейских, в которых наши люди на хороший кусок хлеба с маслом, а некоторые даже с икрой, имеют, с десяток наберётся. И многие в эти нееврейские страны из других нееврейских приехали, а кое-кто даже из еврейской транзитом пожаловал. Так кого же, спрашивается, осуждать?
Если вы меня спросите, я вам отвечу: никого не надо. Пусть живут, где кому нравится. Но я человек простой, могу и ошибаться.
Что же прошлого Германии касается, так я об этом как раз и рассказать хотел. Вы знаете, что такое «Stolpersteine»? Никогда не слышали? Я тоже до недавнего времени не знал. Переводится это слово с немецкого как «камни преткновения». Немцы вообще любят длинные слова. В нашем языке — 2-3 слова, а в немецком одно. Язык сломаешь.
Правда, я уже привык — больше десяти лет как-никак здесь. Про «Stolpersteine» я недавно узнал. Прочитал в русской газете, что есть такой немец-энтузиаст (жаль, забыл его имя), который память репрессированных и убитых немецких евреев увековечить решил. Он узнаёт адреса, где эти люди жили (в Германии с архивами и тогда, и сейчас порядок), изготавливает небольшие, 10х10 сантиметров, латунные таблички, на которых выгравированы имя, фамилия, год рождения, смерти и место депортации. Таблички эти он, с разрешения муниципалитетов, вмуровывает в тротуар перед домами, в которых жили погибшие евреи. Лучше было бы, конечно, их в стены домов вмуровывать, но здания все — частная собственность, и многие хозяева не разрешат.
А название — «камни преткновения», по-моему, точное: шёл мимо, спешил и вдруг — споткнулся как бы и замер, о заботах своих позабыл. Не знаю, как с другими, со мной лично так и было.
Работа моя новая оказалась в самом центре района, который до войны считался еврейским. Я, конечно, об этом слышал, но никогда толком здесь не бывал. Трудиться мне пришлось прямо напротив здания общинного центра, бывшей Талмуд-Торы школы, которое городские власти недавно вернули евреям.
Собираюсь в первый раз на работу, приехал заранее, времени навалом, иду себе потихоньку от метро, местность осматриваю. Здания кругом старинные, по 100 лет и больше, типа наших «сталинских», только отреставрированные все, чистенькие, любо-дорого глядеть. Чтобы штукатурка где отбита была или трещины в стенах — Б-же упаси. Белья, на балконах развешенного тоже нет. И иностранцев мало. В Германии если иностранцев мало — это или деревня, или квартплаты высокие.
Любуюсь я, значит, архитектурой старинной, она, кстати, по-немецки «Jugendstil» называется. Jugend — это молодёжь, Stil — он и есть стиль. Домам по сто лет, а они — молодёжный стиль. Забавно.
Тут, чувствую, дёргает меня кто-то за рукав. Возвращаюсь буквально с небес на землю, гляжу — старушка махонькая такая, как нахохлившийся воробей, на меня наскакивает.
— Вы что, — говорит, — молодой человек, не видите, где стоите?
— А где я стою? — простодушно так спрашиваю и вокруг себя оглядываюсь.
— Да вы не по сторонам, вы под ноги смотрите.
Глянул я на землю, Б-же ты мой! Таблички латунные с именами, и много так, штук десять. Сразу я вспомнил, что о них читал, и как ужаленный отпрыгнул.
— Извините, — говорю старушке, — засмотрелся, не заметил их.
— В следующий раз будьте внимательнее, это память о людях, — назидательно она мне сказала и с сознанием исполненного долга пошла — цок-цок каблучки по брусчатке.
Начал я таблички изучать. Три еврейские семьи в этом доме жили. Депортированы в 1941 году, убиты. Через дом ещё две таблички, потом ещё три. Рига, Минск, Терезиенштадт, Аушвиц — география смерти. На одной табличке было указано, что человек погиб в Маутхаузене в апреле 1945. Выходит, несколько дней до освобождения не дожил…
Чуть на работу не опоздал, вбежал, когда все уже на местах сидели. Вид у меня, наверное, был такой, что начальник отдела спросил, не случилось ли чего.
— Нет, — говорю, — всё в порядке, — а самого аж трясёт.
Я, когда в Израиль приезжал, посетил, конечно, музей «Яд Вашем». Так вот, верите, в том месте, где столько свидетельств нацистских преступлений собрано, такого шока не испытал, как от этих табличек. Может, это оттого, что к «Яд Вашему» я, так сказать, морально подготовлен был, а «камни преткновения» неожиданно увидел. Не знаю.
Мы перед отъездом в Германию фильм «Список Шиндлера» посмотрели, он только на экраны вышел. Мама, помню, тихо так сказала: «Б-же, куда мы едем». Вот тогда похожее чувство у меня было.
В общем, дождался я обеденного перерыва и скорей на улицу. Теперь уже вверх не смотрю, только под ноги. Евреев, надо сказать, в Германии до войны не так уж и много жило — тысяч 500-600. Немного, если с их вкладом в науку, культуру и искусство сравнивать. Про бизнесменов и врачей с адвокатами и говорить нечего — каждый второй, если не каждый первый. И жили они, соответственно, большей частью в крупных городах.
Но чтоб так много и компактно! Язык не поворачивается это место гетто назвать. Какое гетто — престижный район, сплошь богатые люди. Как тогда было, так и сейчас осталось. Только без евреев… Хотя, может, и сейчас кто-то из наших здесь живёт, я не в курсе.
… Так я ходил, с одной улочки на другую сворачивая, заблудился и с обеденного перерыва опоздал. Начальник подозрительно на меня посмотрел, правда, ничего не сказал. Постепенно освоился я на новой работе, с заданиями не хуже других справлялся, шеф мной вполне доволен был. В каждый перерыв старался по новому маршруту идти. Первое время у меня постоянно мысль в голове крутилась: «Как по кладбищу». Потом привык, конечно, перестал так болезненно реагировать. Может, это немного странно звучит: я с табличками здороваться начал. Про себя. Как с живыми.
Кстати, таблички эти пробудили во мне интерес к истории немецкого еврейства. А то ведь за столько лет в Германии контактов с местными евреями у нас никаких не было. В синагоге встречаемся: «Здрасьте — здрасьте». Разное воспитание, разный менталитет, чужие люди. Никакого взаимного интереса. А жаль.
… Немецкие евреи ещё в XIX веке все гражданские права получили. Ну и, как свойственно евреям, быстро этими правами воспользовались: в университетах выучились, успехов в торговле добились, в искусствах. Только вот равноправие на бумаге не всегда равноправие в жизни означало. Лечиться у еврейского врача — это с удовольствием, все знали, что еврейские врачи — лучшие. А вот в свой круг такого врача допустить — это, извините. Или на банкете, где высшее общество собиралось: за одним столом — немецкая аристократия, за другой — еврея-выкреста определить могли, а уж за последний, где-то возле выхода, еврейского профессора сажали, который от веры своей не отказался.
Но и сами немецкие евреи были хороши. Когда польские евреи в 20-х годах прошлого века начали в Германию приезжать, как их немецкие братья встретили? Стыдились их, носы воротили. Бороды, пейсы, лапсердаки, луком пахнут — кошмар! И говорят на этом жаргоне! Мы тут столько старались, чтоб на немцев походить, а эти понаехали и на нас тень бросают.
Между прочим, большинство сегодняшних немецких евреев являются как раз потомками евреев польских, чудом в концлагерях уцелевших, на Запад от послевоенных погромов в Польше бежавших, да так в Германии и оставшихся. Ирония судьбы.
Надо должное немецким евреям отдать: таких патриотов, какими они были, ещё поискать нужно. Как они эту страну любили, как сражались за неё отважно в Первую мировую! Тут уж с русскими или польскими евреями никакого сравнения нет. Правда, и поводов особых для любви восточноевропейские страны своим евреям не давали.
Про реформизм, 200 лет назад в Германии придуманный, я, честно говоря, даже упоминать не хотел. Мы из Союза известно какими «религиозными» сюда приехали. Но евреями мы и там оставались. А здесь, кто хотел, по крупицам еврейские знания собирать начал, и в синагогу ходить, и соблюдать что положено. Поэтому когда узнаёшь, что реформисты эти ещё тогда добровольно от большей части еврейского наследия отказались, оторопь берёт. Уж лучше бы они сразу выкрестились, как некоторые, им подобные, и дело с концом. Не было бы у нас сейчас неразберихи, с разными «течениями» в иудаизме связанной, которая только таких евреев, как мы, с толку сбивает.
Ещё я узнал, что человека, осуществляющего проект «Stolpersteine», зовут Гюнтер Демниг. Он художник, скульптор и борец за восстановление справедливости. А одним из активистов проекта является Петер Гесс, сын того самого Гесса, наци № 2, oсуждённого в Нюрнберге к пожизненному заключению. Сын же чувствует моральную ответственность за злодеяния нацистов и помогает увековечить память о погибших евреях. Редкий случай.
Но больше всего мне такой факт покоя не даёт. Когда Гитлер на Польшу напал, вся военная кампания меньше чем за месяц закончилась. Не было у польских евреев никаких шансов спастись. В самой же Германии от прихода нацистов к власти в 1933 году и до погромной «Хрустальной ночи» в 1938, после которой возможность легальной эмиграции для немецких евреев закончилась, больше пяти лет прошло. Не месяц, не пять месяцев, не год — почти шесть лет! И с каждым днём антисемитская политика государства только ужесточалась.
У немецких евреев отняли фабрики, банки, врачебные праксисы, выгнали с госслужбы и университетских кафедр. Их магазины стояли с разбитыми витринами и лишились немецких покупателей. Их дети не имели права посещать немецкие школы. Перед ними закрывались двери театров и кафе. Им просто могли плюнуть на улице в лицо. А они, как заведенные, продолжали твердить: «Это всё временно. Мы немцы, нас не тронут».
Примерно половина немецких евреев уехала своевременно из Германии и спаслась. А могли спастись все. Обязаны были спастись.
Знаю, нельзя судить человека, не побывав в его шкуре. Не дай Б-г в ней побывать. Нельзя осуждать тех, кто не может тебе ответить. Только не осуждение это с моей стороны, а боль за них. Крик души.
Однажды, в начале лета, по дороге на работу обратил я внимание на одного старичка, который в кафе сидел. Хозяева кафе, когда погода хорошая, всегда столики на улицу выносят, вот он за крайним и сидел, как раз напротив четырёх табличек. В таких заведениях постоянные клиенты — не редкость, особенно пожилые, которым спешить некуда. Некоторых я в лицо уже знал, но этого старичка впервые видел.
Дня три я за ним наблюдал. На работу иду — сидит, с работы — сидит. Всё время один, с неизменной чашкой кофе, за одним и тем же столиком. Если бы одежду не менял, можно было бы подумать, что и не уходит вовсе. Заинтересовал он меня, сам не знаю почему. Ну, сидит себе человек один, эка невидаль, здесь каждый третий старик — одинокий.
Возвращаюсь в конце недели с работы. Обогнали меня ребята-студенты. Кто-то из них, видно, на табличку впереди наступил, и с каблука грязь отвалилась. Старичок не спеша из-за своего столика поднялся, платок носовой достал, протёр табличку и платок назад в карман спрятал.
Остановился я рядом и заметил, что возле столика чемодан стоит, а на нём бирка бумажная, такие для сдачи багажа в самолёт к вещам прикрепляют. И фамилия, на бирке аккуратно большими буквами выведенная, та же самая, что и на четырёх табличках на тротуаре!
Старичок мой взгляд перехватил, усмехнулся и говорит:
— Расшифровали вы меня всё-таки, молодец.
Смутился я немного: выходит, чересчур пристально его разглядывал.
— Да вы не тушуйтесь, я на вас тоже внимание обратил. Снова, значит, евреи в нашем районе живут.
Откуда, думаю, он узнал, что я — еврей, вроде и не похож. А вслух сказал:
— Я здесь не живу, только работаю.
— Ну неважно. Посидите со мной пару минут?
Видя моё замешательство (я сегодня действительно спешил), он кивнул на чемодан и с просительной ноткой добавил:
— У меня через два часа самолёт, скоро приедет такси, я вас долго не задержу.
— У вас хороший немецкий, — сделал он мне комплимент, когда мы сели за столик, — вы давно в Германии?
— Одиннадцать лет, но до вашего языка мне всё равно далеко.
Мой собеседник развёл руками:
— Я родился здесь, хотя и разговаривал по-немецки, по сути, только первые двенадцать лет жизни. Так что у меня — он хитро прищурился — один год преимущества.
— Видите, вон те три окна на втором этаже? Это наши окна. Крайнее слева — наша комната с братом. После войны дом приобрёл новый хозяин, и сейчас на двух средних этажах располагается отель. Когда я приезжаю сюда, заказываю заранее именно этот номер — свою детскую комнату.
— У них у всех — он кивнул на таблички — дни рождения в июне. Один я осенью на свет появился. Шутили ещё дома, что я и тут выделиться хотел.
Он помолчал.
— Погибли они тоже в июне. Вот я в это время всегда и приезжать стараюсь.
Мы проводили взглядом смешную девчушку лет четырёх в нарядном розовом платье и с огромным алым бантом в светлых вьющихся волосах. Через несколько метров она обернулась и помахала нам рукой.
Собеседник продолжал:
— Наша семья была среднего достатка: отец работал управляющим небольшой строительной фирмы, мать сидела с тремя детьми дома. Мы все родились здесь. Я очень любил этот район, знал тут каждый двор, каждый закоулок.
Мне запомнился тот день. Отец вёл себя странно, всё время куда-то убегал, а возвращаясь, взволнованно шептал матери что-то на ухо. Вечером приехал дядя, и они втроём допоздна сидели в отцовском кабинете, плотно притворив двери. Рано утром отец разбудил меня и сообщил, что я уезжаю, вещи уже собраны. Я никак не мог понять, почему должен уезжать один, а брат с сестрой остаются с родителями, и зачем вообще нужно куда-то ехать. Отец сказал, что это очень важно и у него нет времени объяснять. Я должен пожить пару месяцев в одной хорошей семье, а потом они меня заберут.
Так я оказался в Швеции, где и провёл следующие семь лет своей жизни. Уже в конце 1945 года я получил справку из Международного Красного Креста: мои родители, брат и сестра были расстреляны в Саласпилсе, под Ригой, в 1942 году. Дядя с семьёй погибли годом позже в Освенциме.
Вскоре я уехал в Америку, чтобы навсегда забыть Европу с её кошмарами, войнами и антисемитизмом. Я хотел быть свободным. Свободным от прошлого. В молодости не осознаёшь, что есть вещи, от которых невозможно убежать. Прошлое, оно в тебе, оно часть тебя, и, пытаясь его из себя изгнать, ты режешь по живому.
Знаете, в последние годы я начал понимать, что мне дорога Германия. Да-да, вы не ослышались. Можете называть это ностальгией, старческой сентиментальностью или странностями одинокого человека. Я действительно пять лет назад овдовел, а мои дети и внуки живут в разных странах. Но дело не в этом. Приезжая сюда, я дышу воздухом своего детства. Я прожил шестьдесят счастливых лет в Америке, но так дышать я могу только в этом городе… И ещё я могу теперь без содрогания смотреть здесь в глаза людям своего поколения. Наверное, я обрёл душевный покой…
… На освободившемся рядом с нами месте на проезжей части ловко припарковалось такси. Коротко стриженый рыжий водитель вопросительно кивнул на чемодан и, получив утвердительный ответ, одной рукой легко забросил его в объёмистый багажник своего «Мерседеса».
— Приходите через год, — улыбнулся мне старик, опуская стекло задней дверцы, — я буду на том же месте, если, конечно, мне будет отпущен ещё один год.
Такси отъехало, и в ту же минуту по столику забарабанили крупные капли дождя. Я вскочил, но хозяин кафе предупредительно раскрыл огромный брезентовый зонт, накрыв сразу несколько столиков. Скоротечный летний дождь прекратился так же внезапно, как и начался. Как ни в чём не бывало засияло солнце, и через весь небосвод протянулась роскошная переливающаяся яркими цветами радуга.
Омытые дождём, латунные таблички засверкали, отражая солнечные блики, заставляя сощуриться прохожих и посетителей кафе, пытаясь таким, единственно доступным им способом пробудить человеческую память.