Подруга детства. Пунктирная память детства

Подруга детстваНекоторые воспоминания моего прошлого не дают мне покоя, потому я пишу о них. Я не хочу никого поучать, навязывать свое понимание. Я хочу лишь, чтобы мои дети и внуки знали, как мы жили, чем были счастливы и огорчены, и даже — что мы ели, пили и что хотели бы, но не могли.
Представьте себе небольшую горку, образованную земляной насыпью, постепенно переходящую в горизонтальную дорожку. Верхняя часть насыпи вертикально обрывается вниз, а внизу, на вертикальной стене, находится дверь с накидным замком. Это был склад, уходящий в землю с пологими деревянными ступеньками. Мы никогда не испытывали желания узнать, что хранилось на этом складе.
Летом горка обрастала травой, не представляя для нас никакого интереса. Зимой же — покрывалась слоем снега. Снег утаптывался ногами, затем раскатывался, превращаясь в скользкую дорожку. Словом, зимой горка была нашей.
Не каждый мог, стоя на ногах, съезжать с этой горки: нужно было умело держать равновесие, к тому же обладать смелостью. Чаще с горки съезжали на санках или на картоне от коробок. Картон быстро превращался в лохмотья, и тогда каждый из нас спускался как мог: кто — стоя, кто — тем местом, где спина теряет свое название. Спускались, поднимались на горку, снова спускались, снова поднимались, и так до устали, до изнеможения. И только когда наша одежда, теряя свойства ткани, становилась «колом» от насыщения снегом, мы шли домой.
В этот зимний день мы с братом катались на этой горке, она была как раз недалеко от нашего двора. Неожиданно резкий детский плач нарушил тишину солнечного дня, заставил нас прислушаться. Дворами и огородами мы побежали на плач и оказались на улице, параллельной нашей. Плакала маленькая девочка лет шести-семи. Она плакала так громко, казалось, вся улица слышала ее рев. У ног ее, на снегу, лежал портфель, руки были опущены, по лицу текли слезы, которые тут же застывали на морозе.
Брат спросил ее: «Что случилось, почему ты плачешь?» Девочка молча подняла руки вверх, не переставая плакать. Ясно было, что голые пальчики рук замерзли без варежек. Брат быстро снял свои варежки, натянул их на маленькие ручки девочки, подхватил ее портфель и со словами: «Где ты живешь?» — мы пошли в том н○аправлении, куда указала девочка.
Шли недолго. Наконец девочка остановилась, продолжая плакать, показала нам рукой на дом. На наш стук в дверь вышла женщина и со словами: «Господи, что случилось?» — пропустила нас в теплую кухню.
Это была мама девочки. Она быстро опустила ручки девочки в ведро с питьевой водой, подержала их там недолго, вытерла насухо полотенцем и стала растирать. Помню эти пальчики: маленькие, розовые, беспомощные, как неживые. За все это время девочка не проронила ни слова, продолжала плакать, но уже не так громко.
И только после всех этих процедур мама обратила на нас внимание:
– Спасибо вам, детки, большое спасибо, вы помогли Нелечке (тут только мы узнали имя девочки) дойти домой, спасибо. Приходите через час, будут готовы пироги, я вас хочу угостить, приходите обязательно. Придете?
Мы пообещали прийти. Да и как было не прийти за пирогами? Не припомню, чтобы в то время наша мама пекла пироги.

***
Муку тогда продавали крайне редко, по карточкам. С раннего утра, а то и с ночи необходимо было занимать очередь. Мама не могла этим заниматься, не позволяла работа.
Кирпичный завод, где работала мама, находился в пяти километрах от дома. Транспорта к нему не было никакого. На работу приходилось ходить пешком. Опоздание на несколько минут каралось законом: можно было угодить в тюрьму. Выходной день был один — воскресенье. Это был свободный день от работы, но не был свободным для мамы от домашних дел. Его едва хватало, чтобы привести в порядок домашние дела, выкупать детей, постирать. Воду приносили из колодца соседнего двора, нагревали ее. Купались в корыте. Необходимо было закупить продукты на следующую неделю, что-то зашить-подшить — многое успеть сделать, чтобы завтра ранним утром снова отправиться на работу. Дня было мало.
Какая мука, какие пироги, если ты одинок, а на твоих хрупких плечах двое детей, которых необходимо поставить на ноги без чьей-либо помощи, изо дня в день зарабатывать деньги? Да к тому же советская власть сумела так точно рассчитать зарплату, что ее едва хватало продержаться от аванса до получки. При малейшем отступлении в сторону — покупке пары обуви, необходимой одежды или чего-нибудь в дом — заработанных денег не хватало, чтобы дожить до конца месяца.

***
Мы пообещали прийти за пирогами — и пришли. Мама девочки угостила нас теплыми пирогами, да еще по два каждому: один — с капустой, другой — с яблоками. Она настойчиво, нет, не из вежливости, а настойчиво приглашала нас приходить к ним домой, чтобы пойти в их сад полакомиться, поиграть с Нелей. При этом она не забывала повторять, что мы хорошие детки и должны дружить.
Помню, Толя не съел свои пирожки: он оставил маме. Так и сказал: «Не буду их есть без мамы, будем есть вместе с ней». Я же по дороге домой ела свои пирожки и на просьбу брата: «Дай кусочек попробовать», — отщипывала ему от каждого пирожка такой кусочек, что и сейчас стыдно вспоминать об этом.
Как важно в жизни, чтобы поступки прошлого при воспоминании о них не отзывались болью и грустью!

***
Толя во всем был другим. Я тогда еще не знала, что у него и папа был другим, с которым у мамы не сложилась жизнь.
В тот послевоенный период хлеб в магазинах продавали только по карточкам — норму. Ее называли пайкой. Каждому члену семьи полагалось двести граммов хлеба. Карточка представляла собой блок с отрывными талонами, подобными почтовым маркам. Продавец отрывал талоны и на весах с гирьками взвешивал хлеб. Не всегда вес одной буханки хлеба соответствовал точно талону, и тогда продавец отрезал от другой буханки большой или совсем маленький довесок, добавляя его, пока весы не уравновешивали то количество, которое соответствовало норме и талону. Хлеб давали в руки без упаковки. Тогда и в голову не приходило, что хлеб может быть завернут в какую-либо бумагу — лишь бы он был.
Хлеб считался основной едой. Потерять карточку на хлеб значило оставить всю семью без еды.
Любой магазин, где мог продаваться хлеб, отоваривал, как тогда говорили, талоны. Отоварить талоны тоже было непросто: необходимо было выстоять большую очередь. Бывало, простоишь в одной очереди, а хлеб заканчивается, и тогда надо было искать другой магазин, куда хлеб еще не привозили, отстоять там другую очередь.
У прилавка выдачи хлеба всегда создавалась давка: инвалиды войны, а в ту пору их было много, беременные женщины, женщины с грудными детьми имели льготу — получить хлеб без очереди. Все они толпились у прилавка, стараясь отодвинуть основную очередь в сторону. Это создавало беспорядок и давку. Когда же продавец объявлял, что хлеб заканчивается, в толпе раздавались крики, переходящие в оскорбления, иногда — в драку. Никому не хотелось уйти без хлеба. Натиск толпы был таким, что оказаться внутри нее было просто опасно. Очередь, как волна, качалась из одной стороны в другую, представляя собой плотную массу человеческих тел.
Мама не имела времени простаивать в этих очередях и часто посылала за хлебом меня или брата. Если за хлебом ходил брат, он бежал домой, чтобы быстрее отдать хлеб маме и получить из ее рук свой кусок. Если же за хлебом посылали меня, я, получив хлеб, не торопилась возвращаться домой: откуда было маме знать, какой длины была очередь.
Маленькие кусочки хлеба я съедала сразу, дабы не потерять их. Мне казалось, они ничего не решали: все равно мама их нам отдаст. Иногда же, возвращаясь домой, я могла сесть в парке на скамеечку — дорога домой шла через парк, слушая птичьи перепевы, которые никогда не затихали в парке, любоваться цветами клумбы и съесть не только все довески хлеба, но и отщипнуть хрустящий уголок от хлебной буханки, не подозревая, что меня уже ищут и волнуются. Получалось так, что мое возвращение радовало их больше, чем принесенный мною хлеб. Никаких наказаний и упреков не было.
Такими разными мы были с братом.
От хлебных очередей у меня навсегда осталась в памяти боязнь толпы.

***
Так вот, брат свои пирожки нес маме, а я ведь не меньше любила маму, но пирожки съедала по дороге домой. Мне казалось, пока я принесу их домой, аромат улетучится и они потеряют вкус.
Мама, узнав о нашем новом знакомстве с Нелей и ее мамой, сразу же предупредила: «Ходить к ним можно, но не так часто, как вам хотелось бы, не надоедать же людям, даже если и приглашают — может быть, приглашают из вежливости».
Мы так и делали: ходили не часто.
Позже мы узнали, что Нелина мама работала воспитательницей в детском саду, папа — радиокомментатором местного радио: «Увага, говорыть Золотоноша, пэрэдаийемо останни висти». Мы слушали, радовались, говорит дядя Боря, Нелин папа, и мы его знаем.
Высшим наслаждением для меня было, когда дядя Боря брал в руки гитару, садился на диван и после нескольких струнных аккордов начинал играть. Не аккомпанировать, а играть — вальсы, этюды, постепенно переходя на песенный репертуар. У него был душевный и мягкий баритон. Особенно захватывали дух песни:

По диким степям Забайкалья,
Где золото роют в горах,
Бродяга, судьбу проклиная,
Тащился с сумой на плечах…
Или:
Степь да степь кругом,
Путь далек лежит.
В той степи глухой
Умирал ямщик…
Постепенно он переходил на украинские песни:
Рэвэ, та й стогнэ Днипр
широкый,
Сэрдытый витэр завыва.
Додолу вэрбы гнэ высоки,
Горамы хвылю пидийма…
Завершал пение обычно на веселой ноте:
Ой, кум до кумы залыцявся-а,
Прыпысаты трудодни обицявся.
Прыпысував, прыпысав,
Прыпысуючи казав…

Нам нравился их большой дом с большими окнами, большими комнатами, большими двором и садом. Мы любили приходить к ним. В этом же доме, со двора, с отдельными входами, жили две родные сестры дяди Бори. Под их окнами рос большой куст жасмина. Его цветение было таким обильным, казалось, он облит молоком. Запах распространялся на расстоянии нескольких шагов от него. Рядом распускались большими шарами пионы малинового и белого цвета. Цвели розы. Никакие духи не могут повторить запах живого жасмина.
У сестер дяди Бори тоже были дети примерно нашего возраста. Так образовалась компания из «своих», и мы часто гуляли гурьбой. Зимой катались на коньках, летом купались в реке.

***

Река пересекала город в самом его центре. Деревянный длинный мост состоял из двух параллельных мостов: пешеходного и транспортного. Мост делил город на две части: административную и жилую. В административной размещались городские службы: горсовет, почта, суд, аптеки, кинотеатр, магазины. В жилой же части города магазинов было мало, все больше лавки, пекарня, мастерские всякого рода.
Мост казался несоизмеримо большим и высоким по отношению к неглубокой и неширокой реке. Глубина ее не достигала полуметра, ее можно было перейти вброд. Прозрачность воды позволяла видеть с моста ее песчаное дно, камешки, гальки как большие, так и совсем маленькие. Поражала быстрота течения: комочек бумаги, брошенный с моста, мгновенно подхватывался течением и уносился за поворот реки. Уносился так стремительно, что едва можно было уследить за ним.
Речка, как и город, называлась Золотоноша. Позже я пыталась узнать о происхождении ее названия у разных жителей, но никто не давал определенного ответа: «Может быть, в ней когда-то добывали золото, кто знает?..»
Продолжение следует
Тамара ТЕМЧИНА, Нью-Йорк

Оцените пост

Одна звездаДве звездыТри звездыЧетыре звездыПять звёзд (голосовало: 3, средняя оценка: 5,00 из 5)
Загрузка...

Поделиться

Автор Редакция сайта

Все публикации этого автора