Валерий Брюсов
Знаменитый русский поэт, «мэтр символизма» Валерий Брюсов (1873–1924) родословную имел не слишком обычную. Дед — крепостной крестьянин помещика Брюса (откуда и фамилия), выкупивший себя и разбогатевший. Отец — купец, просадивший состояние на скачках, сочувствовал народникам и писал стихи. Мальчиком родители занимались мало, за исключением «великих принципов материализма и атеизма», которые вколачивались в головы основательно. Параллельно с учёбой в хороших московских гимназиях Валерий увлекался, и увлекался страстно, чем угодно: фантастикой, математикой, бульварными романами, естествознанием — «всем, что попадалось под руку», по его определению. И в такой «гонке с препятствиями по бездорожью» удостоился подняться над внушённым с детства примитивом.
Подобной «всеядностью» отличался Брюсов и как поэт. Он знал немало языков, переводил с французского, немецкого, английского и других, писал (в разные периоды) в духе мифологическом, урбанистическом, гражданственном, частушечном, в последние свои года «а-ля научном» и почти футуристическом… Символами играл, как шариками. А в советские времена, активно работая в «отделах культуры и литературы», руководя изданием энциклопедий и прочей «общественно-полезной литературы», поэт стал наркоманом. Стараясь забыться и убежать — от революций ли, от картины ли страшных войн, упадка традиционной культуры, запретов на духовное и религиозное. Его ранняя смерть (от пневмонии) была, несомненно, приближена морфием, героином и депрессиями. Короче, использовать свой взлёт, своё неразменное постижение поэт в личной судьбе не сумел. Но — посмотрите на год этого стихотворения — год, когда новая власть объявила «крес… (пардон) краснозвёздный поход» против Б-га и его Библии; когда антисемитская вакханалия творилась и справа, и слева… Увидьте, где он искал убежище и прибежище.
Библия
О, книга книг! Кто не изведал,
В своей изменчивой судьбе,
Как ты целишь того, кто предал
Свой утомленный дух — тебе!
В чреде видений неизменных,
Как совершенна и чиста —
Твоих страниц проникновенных
Младенческая простота!
Не меркнут образы святые,
Однажды вызваны тобой:
Пред Евой — искушенье Змия,
С голубкой возвращенной — Ной!
Все, в страшный час,
в горах, застыли
Отец и сын, костер сложив;
Жив облик женственной Рахили,
Израиль-богоборец — жив!
И кто, житейское отбросив,
Не плакал, в детстве, прочитав,
Как братьев обнимал Иосиф
На высоте честей и слав!
Кто проникал, не пламенея,
Веков таинственную даль,
Познав сиянье Моисея,
С горы несущего скрижаль!
Резец, и карандаш, и кисти,
И струны, и певучий стих —
Еще светлей, еще лучистей
Творят ряд образов твоих!
Какой поэт, какой художник
К тебе не приходил, любя:
Еврей, христианин, безбожник,
Все, все учились у тебя!
И сколько мыслей гениальных
С тобой невидимо слиты:
Сквозь блеск твоих страниц
кристальных
Нам светят гениев мечты.
Ты вечно новой, век за веком,
За годом год, за мигом миг,
Встаешь — алтарь
пред человеком,
О Библия! о книга книг!
Ты — правда тайны сокровенной,
Ты — откровенье, ты — завет,
Всевышним данный
всей вселенной
Для прошлых и грядущих лет!
1918
Марина Цветаева
Особняком в нашей подборке станет Марина Цветаева (1892–1941), которой на этой Земле было отпущено на год меньше, чем Брюсову. Изрядно написано о её «любви-ненависти» к евреям. У Марины всё было чересчур, эмоции, идеи, увлечения буквально разносили её, выбрасывая то в возвышенное, то в запретное, меняя страны, эмиграции, стили, привязанности… А уж било её… Вторая дочь, Ирина, в 3 годика умерла от голода в подмосковном приюте. Старшая дочь, Ариадна, провела 8 лет в лагерях и 6 — в знаменитом Туруханском крае, до революции месте ссылки Сталина, куда он, знакомый с местным бытом, немало граждан спровадил «на экскурсию». Муж расстрелян НКВД в 41-м, но сама поэтесса этого не узнала, покончив с собой в Елабуге раньше на полтора месяца (когда уже почти 2 года Сергей, приговоренный к «высшей мере», был скрыт от семьи в гэбэшных застенках). Когда же его, Сергея Эфрона, бывшего марковского офицера, участника Ледового похода и обороны Крыма, заманили «службой Родине» и завербовали во Франции чекисты и он, замешанный в политическом убийстве, бежал с семьёй в СССР — то год оказался «идеальным для приезда в гости» — 37-й…
Марина с близкими многие годы буквально нищенствовали (несмотря на всемирную литературную известность) — и в эмиграции, и возвратившись в Россию. Даже в «должности» посудомойки столовой Литфонда ей, «политически неблагонадёжной», было отказано! Последняя капля… Страшно читать её предсмертные записки — к сыну Георгию (Муру), к Асеевым, которых она просила позаботиться о сыне, к «эвакуированным»… А через 3 года, в 44-м, сын погиб на фронте. Даже могила Марины неизвестна. Осталась одна веточка — в 55-м наконец реабилитировали Ариадну.
Жизнь — трагедия. Как, увы, нередко: «Тяжка судьба поэтов всех времён. Тяжеле всех судьба казнит Россию» (Пушкин). А масштаб трагедии Цветаевой — по масштабу поэтического дарования.
Теперь к нашей теме. С детства Марину окружала обстановка, с одной стороны, открытой недоброжелательности к евреям, с другой — глубокой к ним симпатии. Отец её, сын уездного священника, воспитанный в духе ортодоксального православия, первым браком был женат на дочери известного историка Иловайского, который «не любил инородцев и особенно евреев». Марина родилась в знаменитом (ныне — по её музею) Трёхпрудном переулке — в доме, который историк отдал зятю в приданое. Антисемит-профессор часто бывал в доме и оказывал на девочку немалое влияние. Близкий друг семьи — философ Розанов, пропагандист «кровавого навета» и автор, в частности, грандиозного «исследования»: «Осязательное и обонятельное отношение евреев к крови». С другой стороны, мать поэтессы пианистка Мария Мейн, полуполька-полунемка, отличалась странной для близких «юдоприверженностью», «необъяснимым тяготением к евреям, восхищалась еврейским гением».
От неё Марина приняла главный символ своей жизни: «Против течения!». И пока антисемитизм был в государственной моде (позже — «мейнстримом» белоэмиграции) и возвещался открыто — Цветаева подчёркивала своё к евреям уважение и симпатию. Настолько, что «жидовством» именовала самое себе близкое в культуре. Когда же новая власть, больше на уровне деклараций и лозунгов (с еврейскими погромами красноармейцев командиры отнюдь не боролись), возвестила «интернационализм» и «равенство наций», у Цветаевой появились резкие строчки, направленные в первую очередь против, по сегодняшней терминологии, «нееврейских евреев». Против некогда, на краткий срок, возлюбленного — еврея-лютеранина Мандельштама. Против тех, кто, уйдя в «коммунисты-интернационалисты», отверг своего народа наследие и даже свою собственную идентичность — как Троцкий, заявивший раввину, умолявшему остановить еврейские погромы: «Я не еврей, я большевик». Против тех, иначе говоря, кто соучаствовал, вольно или невольно, в общем деле создания царства ГУЛАГа. Думаю, доживи она до возрождения в СССР после войны государственного антисемитизма, Цветаева оказалась бы рядом с Ахматовой в борьбе против этой «конфетки для негодяев».
К Гейне
Так бессребренно —
так бескорыстно,
Как отрок — нежен
и как воздух синь,
Приветствую тебя ныне
и присно
Во веки веков. — Аминь. —
Двойной вражды в крови
своей поповской
И шляхетской —
стираю письмена.
Приветствую тебя
в Кремле московском,
Чужая, чудная весна!
Кремль почерневший!
Попран!
— Предан! — Продан!
Над куполами воронье кружит.
Перекрестясь — со всем
простым народом
Я повторяла слово: жид.
И мне — в братоубийственном
угаре —
Крест православный —
Б-га затемнял!
Но есть один — напрасно
имя Гарри
На Генриха переменял!
Ты, гренадеров певший
в русском поле,
Ты, тень Наполеонова крыла, —
И ты жидом пребудешь мне,
доколе
Не просияют купола!
1920
А вот — криком, чуть ли не бабьим скандалом «программная» заключительная часть 12-й главы «Поэмы конца» (1924):
За городом! Понимаешь? За!
Вне! Перешел вал!
Жизнь, это место,
где жить нельзя:
Ев-рейский квартал…
Так не достойнее ль
во сто крат
Стать вечным жидом?
Ибо для каждого, кто не гад,
Ев-рейский погром —
Жизнь только выкрестами жива!
Иудами вер!
На прокаженные острова!
В ад! — всюду! — но не в
Жизнь, — только выкрестов
терпит, лишь
Овец — палачу!
Право-на-жительственный
свой лист
Но-гами топчу!
Втаптываю! За Давидов щит! —
Месть! — В месиво тел!
Не упоительно ли, что жид
Жить — не захотел?!
Гетто избранничеств! Вал и ров.
По-щады не жди!
В сем христианнейшем из миров
Поэты — жиды!
А теперь, немного отклоняясь от «русской» темы, приведу горькое стихотворение классика белорусской литературы Рыгора (Григория Ивановича) Бородулина (1935–2014), которого не стало всего месяц назад.
Интеллигент из народа, из крестьян-хуторян, последний «народный поэт Беларуси», посвятивший жизнь обогащению культуры своего народа (он очень много переводил на белорусский), грекокатолик, который говорил: «Неважно, как ты называешься, Б-г един», Рыгор тоже плыл или стоял против течения. Не зря ему приписывают немало анонимных политических сатир. А в конце 80–90-х у него появилось немало «еврейских баллад», добавляя пищи слуху, что на самом деле Григорий Иванович — еврейский мальчик из гетто, спасённый сердобольными крестьянами и взятый в семью как сын (проверить достоверность этого слуха мне не удалось).
Последние
поэты еврейские…
Последние поэты еврейские…
Кому прочтут они
Стихи свои на идиш?
Старики отошли к предкам,
Оглохли,
Отвыкли.
Молодежь не понимает.
В городишках
Собаки передохли.
Местечковые воробьи
В последнем колене
Изведены химией.
Ни школ, ни учеников.
Только кое-какие слова
Забрели попутно
в белорусскую речь.
Мне смутно припоминается,
Наплывно видится,
Как на предвоенную мостовую
Летели из окон
Книжки с непонятными буквами,
Словно по снегу
Прошлось
Множество лапок птичьих.
Закрывалась школа
С целью
То ли единоязычия,
То ли взаимопонимания.
Хотя до той поры
Веками
Янка и Янкель,
Зося и Зелда
Друг дружку вполне понимали,
Даром что огольцы.
Дразнили магазинщика:
– У вас продаются
Свиные подковки?.. —
Летели книги
Грустнокрылыми пигалицами…
Смотрю
На книги белорусские
И вспоминаю
Унылокрылых одиноких
Изгнанниц.
1989
Авторизованный перевод с белорусского Наума Кислика
Подготовил Арье ЮДАСИН