Окончание. Начало в № 1130
В тот вечер мы с Толиком засиделись допоздна, беседуя обо всем на свете. Для меня это не был «воспитательный момент»: мой собеседник — взрослый, разумный человек, больше не нуждался в моих наставлениях. Это была настоящая дружеская беседа двоих мужчин, как когда-то с его отцом… Уже под утро мы прикончили бутылку, и Толя проводил меня в гостевую комнату, где заботливая Фейгина рука приготовила мне постель.
Наутро я умчался по делам, оттуда домой, в Филадельфию. И опять потянулись годы заочных отношений. Время от времени мы с Толей перезванивались: «Как дела?» — «Все в порядке» — «Как дети?» — «Девочка прелесть, у Мотла математические способности». Дальше этого по телефону разговор не шел. Траектории моих командировок, как назло, обходили Лос-Анджелес стороной, а в отпуск — разве поедешь в Лос-Анджелес? Конечно, мы с Ольгой предпочитали Европу, на худой конец Карибские острова. Даже на бар-мицву к Мотлу я не смог вырваться: занят был на работе. Толя тоже никак не попадал к нам в Фладельфию.
Куда более плотно я общался с его отцом, Игорем. Я звонил в Москву, и мы говорили часами. Прежде всего, конечно, о Толе. Я пытался объяснить Игорю, что сын его живет в соответствии со своими принципами, что ему нравится такой образ жизни. Но Игорь никак не мог это принять. В его представлении Толю окрутили, охмурили средневековые мракобесы, ведь как может нормальный современный человек согласиться на такое добровольно? Играя на его слабостях, ему подсунули бабу, оженили и теперь эксплуатируют, как хотят. Дом, две машины и даже дети — только способ держать его на крючке, чтобы никуда не делся. Ну и дальше в таком плане…
Положение Игоря было ужасным. После смерти жены он жил один. Материальное благополучие кончилось с развалом социалистической экономики, в новой жизни он найти себя не смог, перебивался какими-то жалкими работами. Отношения с отцом прервались почти полностью, потому что, как Игорь утверждал, «старый коммуняка» злорадствовал по поводу его бедственного положения: «Я же предупреждал! А вам нужен был капитализм. Вот и получайте!» Я помогал Игорю долларами как мог. В девяносто пятом году он перенес второй инфаркт и через несколько месяцев умер. Я хотел оплатить его похороны, но меня опередил Толя.
Я всегда помнил вечер, проведенный в гостеприимном доме Толи и Фейги в Лос-Анджелесе, атмосферу гармонии и любви, которую ощутил, переступив порог этого дома, и потому то, о чем я хочу рассказать в заключение, было для меня полной неожиданностью. А случилось следующее.
Однажды днем у меня дома зазвонил телефон. Хорошо знакомый Толин голос заговорил почему-то по-английски.
– Толя, это ты?– спросил я, и услышал в трубке:
– Это не Нафтоли, это его сын, Мэтью.
Мне стало не по себе: чего вдруг он звонит, я с ним никогда не говорил? Помню его вихрастым рыжим мальчиком, и все.
– Что-нибудь случилось? — спросил я хриплым от спазма голосом.
– Ничего особенного. Просто я хотел бы с вами поговорить. Я нахожусь в Нью-Йорке, и если вы дадите мне адрес, то я сегодня буду у вас.
Часа через три у нашего дома запарковалась «Королла», я стоял у окна и наблюдал. К моему удивлению, из машины вышел не хасид в черной шляпе, а паренек в джинсах. Я сначала подумал, что это не он, однако непокрытые бронзовые волосы указывали на происхождение Шварцкопфа. Он одним прыжком взлетел на крыльцо и очутился в доме. Вежливо улыбаясь, он представился: «Мэтью Утевский» — и поздоровался за руку со мной и с Ольгой. Это было нечто несовместимое с хасидизмом, и я начал догадываться, о чем он хочет говорить со мной.
– Я бы хотела покормить тебя, — сказала Ольга, — но у нас не кошер.
– Не беда, я не очень строг на этот счет, — засмеялся он. — Два года живу в кампусе, а там, знаете… Меня в NYU приняли по итогам математической олимпиады.
– Позволь, но два года назад тебе было всего семнадцать лет.
– Верно.
Ольга подала ему заливную рыбу и фаршированный перец.
– Извини нас, мы уже ели.
Мэтью легко нас извинил и придвинул к себе тарелку. Аппетит у него был отличный. Мы молчали пока он ел, а когда перешли к чаю, я констатировал:
– Значит, кошер ты не соблюдаешь, головной убор не носишь, перед едой броху не читаешь…
– Простите, — он посмотрел на меня и на Ольгу, — вы тоже ничего этого не делаете, но тем не менее вы евреи, верно? Вот и я так хочу. Я от еврейства не отрекаюсь, но я хочу при этом жить, как живут восемьдесят пять процентов американских евреев: ходить в кино и в театр, смотреть телевидение, учиться, где мне нравится, выбрать профессию… Дед и отец хотят сделать из меня раввина. У тебя, говорят, способности. Но я люблю математику, я с десяти лет получаю призы на математических олимпиадах, мою работу по топологии напечатало «Математмческое обозрение». Отец мне говорит: «Талмуд — это как математика». А я не хочу быть раввином. И не хочу в ювелирный бизнес. Но они понять меня не могут, отец и дедушка. Или не хотят…
Так, все ясно. Это четвертое поколение Утевских, которое прибегает к моей помощи для улаживания конфликта отцов и сыновей. Что ж, видимо, такова моя судьба…
– И ты хочешь, чтобы я переубедил твоего отца?
– Переубедить его невозможно, — махнул рукой бывший Мотл. — Но если бы вы могли просто поговорить с ним, объяснить, что есть еврейская жизнь и за пределами хасидской общины. Ведь сам он до приезда в Америку… От меня скрывают, но я по некоторым признакам догадываюсь. Вы то наверняка знаете…
Это замечание я пропустил мимо ушей.
– А ты пробовал с ним говорить по-хорошему?
– По-хорошему? Он не умеет по-хорошему, он сразу орать начинает: «Ты ничего не понимаешь, ты семью позоришь…» И всякое такое. Еще угрожает: «Лишу всякой поддержки, вот тогда научишься ценить семью». И ведь так и сделает, он упрям как баран.
Мэтью осекся, понял, что хватил через край.
– Вы не поймите меня как-нибудь… Я люблю их, и отца, и мать, и дедушку. Но та же мама — она ведь никакой другой жизни за пределами общины не видела. Обыкновенный телевизор не смотрела. Что она может знать? А судит: «Они по субботам в машине ездят, какие они евреи?» А я теперь знаю: они очень хорошие евреи, хоть и ездят по субботам. Как Израилю помогают! Между прочим, вы с моим отцом в Америку смогли приехать только благодаря им.
Говорил он возбужденно, глаза его полыхали синим пламенем. Я вдруг понял, как ему трудно было все это осознать и принять решение.
– Да начать хотя бы с черных лапсердаков — почему? Где это предписано — в Галахе? В Талмуде? Почему нужно носить одежду краковских горожан восемнадцатого века? Ни Моисей, ни пророки, ни коэны не носили черных шляп…
Он горестно сжал губы, на глазах навернулись слезы. Мне было его искренне жаль, этого бунтаря, восставшего против отцов. Я видел обратную сторону его бунта: боль из-за разрыва с семьей, растерянность из-за потери ориентиров.
– В том, что ты говоришь, несомненно, есть доля правды. Но можно и иначе посмотреть на хасидов. Я всегда восхищался их стойкостью и самоотверженностью. Ради принципов они в самом деле шли на смерть, это не просто слова.
Он отвел взгляд и неуверенно проговорил:
– Я понимаю и тоже ценю. Но ведь, наверное, можно и без этих крайностей. Ведь они сами себя загнали в угол.
И тут я, как бы продолжая разговор, запел:
Не боюсь я никого
И не верю никому.
Только Б-гу одному.
Он посмотрел на меня удивленно, я продолжел петь:
Нет, нет, не боюсь я,
Не боюсь никого,
Кроме Б-га одного.
И тут он мотнул головой, словно освобождаясь от навязчивых мыслей, и поднялся на ноги.
Нет, нет никого,
Кроме Б-га одного, —
запел он, подняв руки.
Нет, нет никого,
Кроме Б-га одного,
Ай-ай-ай, ай-ай-ай, ай-ай.
Мы вместе кружились, обняв друг друга за плечи и отбивая такт тяжелыми шагами. На шум вбежала заспанная Ольга и застыла у двери, удивленно глядя на нас.
Нет, нет никого,
Кроме Б-га одного.
Мы продолжали кружиться и топать, топать и кружиться, и мне даже удалось на время забыть о тяжелом телефонном разговоре, который предстоял завтра утром с Толей.
Владимир МАТЛИН