– Apartment nine-o-nine. Please bring my dinner to me. I don’t feel good, — проговорила Ева Исаевна в трубку. Английские слова она произносила медленно, почти нараспев.
– Sure, no problem Mrs. Kovner, — ответил незнакомый голос. Впрочем, когда говорили по-английски, Еве Исаевне все голоса казались одинаковыми.
Она положила трубку и тут же поняла, что сказала неправильно: надо бы I don’t feel well, а не good, потому что good — это «хороший», прилагательное, а здесь должно быть наречие «хорошо», то есть well. И почему это так — сначала скажешь и тут же понимаешь, что неправильно, что надо бы иначе?.. Беда с этим английским…
Ева Исаевна с трудом выбралась из кресла и пошла на кухню. Даже по своей знакомой до мелочей квартире она шла медленно, осторожно, чтобы не споткнуться, не дай Б-г, о какой-нибудь брошенный не на месте тапочек. На кухне она села за маленький стол и приготовилась ждать, когда привезут обед.
Вообще-то в комнате у нее стоял и настоящий обеденный стол, за который легко садились и восемь человек, и даже десять, если поплотнее. Но когда она ела одна, а теперь она ела одна почти всегда, ей больше подходил этот маленький столик в кухне: посуда под боком и вообще… не так заметно, что сидишь в одиночестве…
Она сидела за столиком и прислушивалась к лифту, не везут ли обед. Не то что она была голодная, а так — все-таки какое-то событие, пусть и маленькое. Обед должны были доставить снизу, из столовой. Ева Исаевна жила в таком специальном доме для престарелых, не как nursing home для совсем беспомощных, а для людей, которые могли в какой-то степени сами себя обслуживать и жить отдельно, но не могли самостоятельно ездить в магазин, стряпать, убирать квартиру. За них все это делали сотрудники дома для престарелых. Помимо столовой и кухни, в доме был медпункт с дежурной сестрой, большая библиотека, где даже водились книги на русском языке, каминный зал с превосходным «Бехштейном» — предмет особого внимания со стороны Евы Исаевны. «Вот бы набраться смелости, сесть и поиграть», — думала она каждый раз, проходя мимо каминного зала.
Обитатели дома, среди которых, кстати сказать, немало было эмигрантов из Советского Союза, собирались на обед в столовой на первом этаже, а если кто-то не хотел спускаться в столовую, можно было позвонить в администрацию и, сославшись на нездоровье, попросить, чтобы еду доставили в квартиру.
По правде говоря, в тот день Ева Исаевна чувствовала себя неплохо, не хуже, чем в другие дни, но обедать в столовой ей не хотелось. В последнее время она избегала общения с соседями по дому, особенно с говорящими по-русски. Ей было неприятно выслушивать все эти слова соболезнования, сочувственные воспоминания, горькие вздохи. Не то чтобы она считали их неискренними, а просто… Нет, совсем не просто. Ее чувства и мысли никак не соответствовали обычным в таких случаях «как тяжко остаться одной»… «невосполнимая потеря»… «как ужасно после стольких счастливых лет»… Еще меньше ей хотелось выслушивать разговоры на тему «какой он был», эти убогие характеристики — «солидный человек», «видный мужчина», «заботливый муж»… Что они могли знать о нем, о том, каким он был на самом деле, ее Лев Семенович?..
Из кухни Ева Исаевна могла видеть фотопортрет, висевший в комнате над столом. Действительно, солидный, видный мужчина. Таким он был и в двадцать с небольшим, когда они познакомились в предвоенные годы. Можно сказать, он даже не сильно изменился с годами: шевелюра поседела и складки на лице появились, но выражение лица — решительное, уверенное — оставалось тем же.
Тогда, в тридцать девятом, он приехал в Москву с Украины поступать в аспирантуру. Ева училась в музыкально-педагогическом институте. Познакомились они осенью в библиотеке. Роман развивался стремительно, и к весне разговор о женитьбе шел уже всерьез. Родители не то чтобы возражали: «Человек он, Евочка, как будто положительный и с хорошими перспективами», но и в восторг не приходили: «Он какой-то очень уж замкнутый в своей химии, о музыке ни малейшего представления не имеет»). Оба Евиных родителя были музыкантами.
Они поженились в том же году, Ева и Лев, а в следующем году появился на свет Виталик, а еще через семь месяцев началась война. Лев Ковнер как молодой коммунист и патриот записался в армию добровольцем. Ему повезло: в ополчение его не послали, а сразу назначили в химическую защиту на командную должность. Он провоевал почти три года, пока не попал весной сорок четвертого в госпиталь с тяжелым ранением. Выписался он уже незадолго до конца войны, когда Ева с ребенком и мамой вернулась из эвакуации, похоронив отца в Челябинске.
…Обед все не везли. Ева Исаевна снова посмотрела на портрет. Твердый взгляд и решительное выражение лица не покидали Льва даже в период тяжких испытаний. После войны в аспирантуру он не вернулся, а был назначен на хорошую должность в Министерстве химического машиностроения. Работал успешно, продвигался по службе, но когда началась борьба с «безродными космополитами», вылетел с работы и из партии по обвинению в «непатриотическом подходе к отечественной химии». Что это такое, никто не знал, но два года Лев ходил без работы. После смерти «лучшего друга советских химиков» ситуация изменилась, Льва взяли на работу, а позже восстановили и в партии. На своем новом посту в проектном институте Лев Ковнер, коммунист, патриот и герой войны, твердо и решительно проводил в жизнь генеральную линию, хотя опять же ни он, ни кто другой не знал, что это такое…
В эмиграции Лев Семенович оказался, можно сказать, против своей воли. В 1982 году после долгих уговоров и ссор он подписал наконец Виталику бумагу в ОВИР — знаменитое заявление «об отсутствии материальных претензий», и в следующем году Виталик с семьей улетел в Америку. Видимо, не зря сопротивлялся Лев Семенович эмиграции сына: знал он свою партию с ее непостижимой генеральной линией, чувствовал, с кем имеет дело. Не прошло и года, как его лишили секретности — ведь у него теперь сын за границей. А без доступа к секретным материалам он уже не мог занимать своей должности. Вот так и получилось, что он вынужден был уйти на пенсию и стать на партийный учет в домоуправлении…
И тут началось для него, пожалуй, самое тяжелое. Ева Исаевна взбунтовалась. На протяжении всей их долгой совместной жизни ее голос был в лучшем случае совещательным, все решал «сам». А тут вдруг Ева заявила, что она не может жить без сына и внуков и поедет в Америку или умрет. Если он, ее муж, не хочет ехать с ней, он может оставаться здесь со своей партией, а она уедет одна. На полный трагических вибраций вопрос: «Так что же, внуки тебе важней, чем муж?» Ева Исаевна ответила лаконичным и спокойным «да». Это было так неожиданно, что потрясенный Лев Семенович, промучившись двое суток, мрачно заявил, что готов ехать в «эту проклятую Америку».
В «этой проклятой Америке» он прожил десять лет, вплоть до своей кончины от инфаркта, и чувствовал себя глубоко несчастным человеком, которого заставили жить чужой, непонятной жизнью…
Телефонный звонок прервал ее воспоминания. «Кто бы мог это быть? — гадала Ева Исаевна, приближаясь маленькими осторожными шажками к телефону. — Все соседи по дому сейчас в столовой, Виталик в это время возвращается с работы. Кто бы это мог быть?»
– Ева Исаевна? Это вы? — послышался в трубке женский голос, от которого она вздрогнула. Господи, да не может быть!
– Кто это? — прохрипела Ева Исаевна.
– Это Ксюша. Вы меня помните? Ксюша… Алле, алле, Ева Исаевна… Вы слышите? Это Ксюша.
Ева Исаевна не могла выговорить ни слова. Помнит ли она Ксюшу?! И хотела бы забыть — не смогла… Да, много крови попортила ей эта Ксюша. Нельзя сказать, что до ее появления все было уж так благополучно, но то были какие-то отдельные эпизоды, где-то там, на стороне, об этих случаях она могла лишь догадываться по косвенным признакам. А тут — прямо на работе, в институте, на протяжении стольких лет…
– Конечно, Ксюша, я вас помню, — Ева Исаевна пересилила хрипоту, прыгающее сердце и слабеющие колени. — Где вы — в Америке? Или из Москвы звоните?
– Я здесь, у вас в доме, в вестибюле стою. Меня охрана не пускает без вашего разрешения. А я хотела бы к вам зайти, повидаться, поговорить…
– Положите трубку, я сейчас позвоню, и они вас пропустят. Девятый этаж, квартира девятьсот девять.
Владимир МАТЛИН
Окончание следует