Доброй памяти, чистой душе моей Мамы –
Мендельсон Мирьям (Мера) бат Захария посвящаю.
Мы расстались в 1971, думали – навечно.
Маму не выпускали долгие четыре года, иногда и письма ее не пропускали, как и мои.
Это все, что осталось с тех пор…
Родившись уже в нетрадиционной еврейской семье, будучи комсомолкой и позже коммунисткой, мать в конце жизни сумела прожить «ради детей» в рамках верующей еврейки.
Мама погибла под поездом на перекрестке «Атлит».
Как позже выяснилось, она собою заслонила еще более страшную трагедию: гибель десятков детей, автобус с которыми застрял на следующем железнодорожном перекрестке «Абоним», где несколько лет назад также погибли школьники из Петах-Тиквы.
Она уже не могла ни видеть, ни говорить, только слабое пожатие…
Этот земной ад она протерпела, чтобы собрать всех своих родных вместе, простить и вернуться к корням (лахзор битшува).
И жизнью своей и смертью она служила людям.
Жаркое средиземноморское солнце заполнило все пространство. В мареве дымки покачивались вершины чинар, крыльями замерших в парении птиц висели над дорожками густые лапы сосен, бросая резкую теплую тень на раскаленный асфальт, миражем дрожал раскаленный воздух…
Безмолвная группа собиралась под бетонным навесом зала для ожидания. Они были молчаливы, и только перебрасывались одиночными репликами: ведь уже целый год не виделись. А здесь так много происходит за год…
Не принято здороваться и много говорить. Место обязывает…
И вот уже собрались десять мужчин. Разные люди: и в черных костюмах при черных шляпах, с заправленными в брюки кистями цицит, и обычно одетые в привычных вязаных кипах, а некоторые просто в каскетке или дорожной фуражке…
Один – в повязанном на голове носовом платке.
Женщины в сторонке уселись на каменной скамье, наслаждаясь бетонной прохладой…
Они собираются однажды в год каждый раз третьего элула…
И вот уже потянулись нестройной группкой по узким дорожкам, между ровных бетонных квадратов, приготовленных для новых жильцов…
Ведь человеку достаточно два квадратных метра – даже самому рослому…
Обелиски, самые разнообразные: и беломраморные, и шлифованного гранита, и со вставками… На них написано квадратным шрифтом, кое-где и дополнено кириллицей. Одинокие деревца бросают жидкую тень, да от какого-то непонятного движения воздуха шелестят реснитчатые листья-лапы одинокой пальмы. Тишина.
Кладбищенская тишина плывет в раскаленном эфире полудня…
Могила мамы несколько в стороне. Полированный белый прямоугольник из иерусалимского камня, лежащий на земле, испещрен письменами: там написано все об отце, который покоится в русской земле на Преображенском кладбище Ленинграда…
– Родной наш, когда сумеем посетить тебя на месте вечного покоя? Когда смогу произнести заветный Кадиш на твоей могиле?… Когда уже придет Спаситель и будет воскресение мертвых, чтобы мы вновь встретились все вместе?…
На вертикальной мраморной плите, облицованной черным гранитом, начерчено МИРЬЯМ (Мера) бат ЗХАРЬЕ из семьи МЕНДЕЛЬСОН…
Ты так любила море. Врачи запретили тебе жить у моря, но именно здесь ты вылечила астматический бронхит. Вот оно в километре от тебя так же вечно катит свои сине-зеленоватые волны, шумит легким прибоем, маня прохладой и свободой средиземноморья…
* * *
Ты могла целыми днями бывать на прекрасных хайфских пляжах, никак не насытившись бескрайним морским простором, солоноватым воздухом, ласковой водой залива.
Мы часто совершали длительные прогулки вдоль песчаного берега.
Останавливались у пустующей закусочной на открытом воздухе, которая нависала прямо над песчаной косой. Никого. Только массивные деревянные столы и скамьи поскрипывают мощными досками, отполированными за годы множественными посетителями…
Я лежал, ощущая каждой клеточкой усталой спины приятную энергетику натурального дерева скамьи. Смотрел то на облака, то на средиземноморскую безбрежность, то на тебя, мою самую дорогую, близкую и верную спутницу жизни. А ты увлеченно читала какой-то роман, и только морской бриз, принесенный от Гибралтара, развевал твою косынку и так и не поседевшие локоны волос, выбивавшиеся из-под нее.
Это был Рай: мама, я и море…
Сколько раз нехотя я обижал тебя? Мы ведь были так схожи…
Простишь ли ты меня, мама, мамочка, мамеле… Ты уже мне не ответишь.
* * *
Молчаливая процессия остановилась, обложив гурьбой памятник… Пожилой мужчина в черном одеянии, окруженный тремя сыновьями, встал у изголовья. Остальные – на противоположном конце. Женщины чуточку в стороне…
Полились Псалмы Давида. Читают вслух по очереди, а все тихим ропотом вторят ведущему…
Потом звучит Кадиш, поддержанный стройным «Амен». А затем полилось из дрожащего горла «Эль мале рахамим…»
Душа матери парит над нами в миражах раскаленных струй…
Слезы заполняют глаза, текут по щекам, теряются в зарослях бороды, иногда соленой струйкой попадая в рот; заливают очки так, что невозможно различить буквы молитвенника…
Все молча подымают мелкие камешки и кладут на могильную плиту (таков наш обычай – не радостные цветы, подобающие для веселья, а серые камешки).
«Из праха взят, в прах уйдешь…»
Люди медленно расходятся, оставляя затейливый и странный рисунок из камешков на белой плите. Сколько посетителей – столько и камешков…
* * *
Но вот только что-то странное, необычное должно произойти сейчас. Обычно молча расходятся; кто-то из самых близких склоняется над могилой, удерживая безысходные рыдания, сотрясающие тело, вытирая струйки горьких слез…
Сколько лет прошло, а боль окончательно не уходит. Как нам не хватает мамы, самой-самой на свете бабушки – верной и надежной подруги!..
Помню ее похороны…
Мчащийся поезд «Нагария – Тель-Авив» превратил застрявшую на перекрестке между шлагбаумами машину в груду лома… Она, оставшаяся в западне кабинки, осталась живой… Еще неделя мучений в больнице… И ушла. Ушла навсегда… На кладбище я ничего не понимал, не соображал, автоматически делал то, что мне говорили…
И вдруг подходит ко мне какая-то пожилая женщина.
– Мера работала у моей мамы. Она не только ухаживала за нею, как было договорено. Она делала в доме абсолютно все… Мы все так привязались к ней, а она – к нам…
Я извиняюсь, но меня она любила больше, чем вас…
– ????
И только потом сообразил, что эта женщина именно так чувствовала.
Мама могла дать такое ощущение любому человеку.
Она была всегда дающей…
* * *
Нужно ценить живых. Следует научиться любить, давать ощущения близости, радости общения при жизни.
И надо просить прощение у обиженных пока имеется возможность…
У нас это принято делать перед Судным днем…
Ну а если, не дай Б-г, человек уже ушел в лучший мир, а ты чувствуешь, что так и не попросил у него прощения…
Чувствуешь себя виновным (а кто не ощущает после потери близких?)
Еврей может просить прощения и у ушедших. На кладбище должны собраться 10 евреев (кроме самого просящего), и в их присутствии просят прощения.
А те, как настоящие судьи, заявляют вслух: «Прощено тебе. Прощено тебе»…
И вот уже, сняв обувь, мы по очереди подымаемся на могилу матери и с подозрительной дрожью в голосе, волнуясь, страстно просим прощения у самого дорогого на свете человека…
Любовь продолжается и после смерти…
* * *
– Прощено тебе. Прощено тебе – несется над поселением мертвых, отражаясь эхом от горы Кармель и мелким бисером рассеиваясь по зеленовато-синей глади Средиземного моря.
И даже высоко-высоко в голубых небесах одиноко парящая птица (а может быть, это чья-то душа?), распластав крылья, трепещет кончиками перьев: «Прощено тебе, прощено…»
БУМАЖКА ИЗ ПИСЬМА
Я глажу бумажку, что мама держала,
Которую мне через море послала.
И запах, до боли мне так дорогой,
Вдыхаю и глажу бумажку рукой.
А идише мама, а таере мама!
Ты вечно для сына была самой-самой.
И будешь такой, кто б чего ни хотел.
Пою тебе песнь, что тогда не допел.
Тебя не пускают заботы и версты, –
Они без души и к страданиям черствы.
Но в наших сердцах один трепетный ритм,
И сердце твое мне в ночи говорит,
Все на ухо шепчет, баюкает лаской,
Как в детской наивной заправдашней сказке…
Я глажу бумажку, что мама держала.
Ах, как это много… И как это мало!
1972 г.