Фото: Эдуард Лизунов/ТАСС
Татьяна Толстая — о былом. О девушках в крепдешинах, о сливочном мороженом, и чтобы никаких маффинов и дэнишей!
Брежнев умер 10 ноября, а как раз накануне мне сделали операцию на глазах. У Фёдорова в клинике. У меня была близорукость (да и сейчас есть, никуда не делась), но у Фёдорова делали коррекцию зрения… Лазеров в 1982 году ещё не применяли.
Операцию делали сначала на одном глазу, а через неделю − на другом. Первая операция была совершенно безболезненной − ощущения после неё были всего лишь такие, словно тебе в глаза насыпали немножко песку. Зато после второй начиналась такая невообразимая боль, что ты еле успевал добраться до дому, чтобы с воем забиться в самый тёмный угол и пугать оттуда всю семью, бегающую в ужасе взад-вперёд с бормотанием: ну что же ты наделала… ну мы же говорили… Эта кромешная боль продолжалась неделю, а потом тоже продолжалась, но уже не такая кромешная.
Я не помню, какого числа меня оперировали, но, зная русскую жизнь, историк легко это вычислит. Перевязка была назначена на 15-е, день похорон Леонида Ильича, как выяснилось позже. Перевязывают примерно через неделю после операции, но 8−9-го оперировать меня не могли, так как после праздников, как известно, у врачей руки дрожат. Значит, меня прооперировали до праздников, и скорее всего 5-го, так как 6-е − короткий день и вообще − надо успеть постоять в очередях. Может быть, выбросят дефицит. Ветчину утюжком.
Стало быть, короткий день, потом страна два дня ела родное с майонезом и любимое под шубой, а на сладкое − домашнее печенье «орешки» с начинкой из варёной сгущёнки, потом похмелье, низкие небеса, короткий день, редкий снег, вялость и всё как всегда, − ан нет, не как всегда! Брежнев умер! Неслыханное дело! Жил себе и не умирал, а теперь вот умер.
Брежнев был всегда. Совершенно неважно, хороший он был или плохой, соображал он что-нибудь или и вправду был таким туповатым партийным мешком, героем анекдотов про себя: «Христос воскресе, товарищ Брежнев!» − «Спасибо, мне уже докладывали». Он был, он длился, он висел над землёй непроглядной тучей, из которой иногда хлестало дождём, а иногда валил снег; он длился, но время не шло, часы тикали впустую, механизм поломался, и пружину у кукушки заело. Брежнев давно уже был не человеком, не персоной, а температурой воздуха, давлением ртутного столба, направлением ветра − из одной душной пустоты в другую душную пустоту. И вот вам объявляют, что прежнего климата уже не будет. А какой будет − не говорят.
Его никто не боялся, и все над ним смеялись. Году в 1977-м, когда строился мой будущий дом на проезде Шокальского − дом из песка и тумана в буквальном, строительном смысле − дырки в стенах под карнизы я сверлила карандашом, цемента там совсем не было, − в 1977 году я поехала давать взятку строителям, чтобы они уложили паркет не квадратиками, а ёлочкой, так как квадратики выходили из строя гораздо быстрее и заноз от них было больше − прессованный мусор даёт много заноз. Я везла бутылку водки; строители приняли её, не удивившись и не обрадовавшись, а как нечто само собой разумеющееся: открывается дверь и входит бутылка водки, а как иначе? И щука, и золотая рыбка давно служат русскому человеку, ибо он живёт в сказке, во сне, на кудыкиной горе.
Рабочие сидели на горе бракованного паркета, выпивая и закусывая консервами «Частик в томате», и смеялись над Брежневым, уж не знаю, почему; кажется, он выдал себе очередную медаль; к концу жизни их у него скопилось, вместе с орденами и какими-то подхалимскими наградами от Гвинеи и Северной Кореи, больше двухсот. «Пущай в подмышку, б…, себе привесит!» − смеялись рабочие, а один изображал эту новую медаль при помощи консервной банки, прикладывая её себе то к нагрудному карману, то к ширинке.
Рабочие водку взяли, а паркет уложили всё равно по-своему − роевое начало, воспетое Львом Толстым, живёт по своим законам, и выполнение взятых на себя обязательств после получения оплаты в этих законах не предусмотрено.
И вот праздники прошли, пироги доедены, дрожь в хирургических руках немного утихла, настал день перевязки − 15 ноября, и я поехала из Медведкова в Бескудниково на автобусе в Фёдоровскую клинику. Автобус шёл бесконечно долго и медленно, пробираясь через какие-то железнодорожные пути, мимо товарных вагонов, мимо груд просыпавшегося щебня, мимо помоек, мимо ещё не снесённых окраинных деревень и пивных ларьков с длинными очередями. Я смотрела в окно одним глазом, второй был заклеен, и мне было плохо видно и печально. И автобус был печальный − советский, бедный, старый, холодный, дребезжащий. Земля уже была твёрдая, схваченная морозом, и с угрюмого утреннего неба падали, кружась, злобные, холодные снежинки.
Мне было странно, что он умер 10-го, в аккурат после праздников, когда от всего застолья остался только студень на балконе. То есть народу дали доесть и вымыть посуду, а уж потом объявили, что теперь − скорбь. Четыре траурных дня. Я думаю, он умер раньше и лежал себе холодный и ненужный, пока шли эти холодные и ненужные праздники; а впрочем, праздники всегда нужны, они не входят в общий счёт прожитых дней, подобно тому, как у древних египтян не входили в счёт прожитых дней дни, проведённые на рыбалке.
А в этот момент как раз опускали гроб и объявлена была пятиминутка молчания. Остановился транспорт по всей стране, загудели гудки паровозов и сирены заводов, всё встало, и наш автобус тоже встал. Прямо на железнодорожных путях. Мы почти приехали, но водитель выключил мотор. Автобус мгновенно остыл и стало тихо и совсем холодно. Я оглянулась. Сзади меня сидели человек десять − остальные вышли раньше, и остались только клиенты глазной клиники. У каждого один глаз был заклеен. Десять злых советских людей в автобусе, ледяном, как гроб, и выйти нельзя, и нельзя ехать. И снег кружится и шуршит в окна.
Я просто физически чувствовала, как в атмосфере растёт ненависть. Десять циклопов сидели, не поднимая своего единственного глаза, чтобы не выдать себя злобным сверканием взгляда, но складка рта и наклон лба бывают красноречивее слов и глаз. К концу пяти минут гражданской скорби изо ртов пошёл пар: автобус окончательно остыл.
Так мы проводили эпоху.
Потом мотор зарычал, заработал, заструилось слабое тепло, и мы быстро доехали до клиники и разбрелись каждый по своим горестным делам.
Счастьё
В 1986 году стало можно ездить куда хочешь, и я, не веря своему счастью, поехала с мужем в Грецию. На пароходе. Ужасы, сопровождавшие получение паспорта и выездной визы, не поддаются описанию, так как были вытеснены по Фрейду и несколько забылись. Так, отдельные эпизоды остались в памяти.
Чтобы получить выездную визу, надо было напечатать на машинке подробнейшую анкету. В ней требовалось указать не только когда ты родился и женился, но осветить весь свой трудовой путь. Расписать свою трудовую книжку. А трудовая книжка у меня была своеобразная, так как я в сентябре нанималась на работу, а в июне с неё увольнялась, потому что уезжала с детьми на дачу. Работа же была одна и та же: я работала младшим редактором в Издательстве восточной литературы (да, оно длиннее называлось), но, так как все ставки младших редакторов были заняты, я называлась корректором и получала 103 рубля. Так что трудовая книжка рисовала портрет дёрганого корректора, который то берётся за работу, то бросает её, то снова кидается на работу, то снова не желает трудиться, то туда, то сюда, то вот опять, то − нет, не могу. Неудивительно, что злобная тётка, капитан КГБ, пристально смотрела на анкету, прожигая её глазами, − как-то ей неясно было, в чём тут закавыка, но она вот прямо чуяла крамолу.
Также в анкете необходимо было указать все дни рождения всех братьев и сестёр (а их у меня было шестеро), все даты и учреждения, в которых они когда-либо обучались и работали, с точным развёрнутым названием этих учреждений (Ленинградский государственный университет имени А.А. Жданова, Государственный оптический институт имени С.И. Вавилова и прочие глупости).
А если кто-то умер, то изволь сообщить, на каком кладбище похоронен, ряд и номер могилы. Потому что социализм − это учёт.
Все эти ненужные сведения необходимо было напечатать на машинке в двух, кажется, экземплярах (а чё так мало?) без единой помарки. Если ты допустил опечатку − начинай сначала. Замазывать белилкой нельзя! Кто знает, какие шпионские сведения ты пытаешься прикрыть белилкой? Кому сигналы подаёшь?!
Наконец, испортив кучу бумаги, я напечатала эти анкеты, с длинной историей своего несуществующего корректорства, с обнажившимися подробностями жизни братьев и сестёр, с именами и датами. Всё было вроде чистенько и аккуратненько.
А мы ехали в Афины к тёте мужа, и звали тётю Ифигения. Женщина-капитан сразу это возненавидела. Спрашивает сквозь зубы: «Так… А что это у вас за тётя, и почему она там оказалась?» Мы говорим: «Потому что она там родилась». Женщине-капитану это почему-то в голову не пришло. В её мире, наверно, все рождались в одном и том же месте, а потом некоторые предавали родину и бежали в другие земли; только так. Я смотрела, как она тяжко думает, держит бумаги в руках и думает: где тут подлянка? Но подлянки не нашлось.
Паспорта получили, следующим заданием Бабы-яги было обменять деньги. Разрешалось обменять самую малую малость, вроде трёхсот долларов на двоих на полтора месяца жизни, но и это было затруднительно сделать. Власти норовили выдать паспорт за день-два до отъезда, так что получать деньги в специальном банке надо было быстро, за этот день-два, а очереди там стояли примерно дня на четыре. Вот как хочешь, так и крутись. Но был, конечно, чёрный ход. Надо было достать банку французских духов, завернуть её в невидный такой пакетик, пакетик в большой пакет, нагло пройти мимо возмущённой очереди среди криков граждан и крикнуть лживым весёлым голосом: «Девочки, а Наденька сегодня у себя?» Девочки, тёртые и ушлые сотрудницы органов, прекрасно понимали схему − Наденька, думаю, делилась или приторговывала. Наденька была у себя. Теперь надо было ей, совершенно незнакомой и впервые увиденной даме, с лёгким хохотом передать пакет с какими-нибудь незначащими словами: «Вот, как обещала!» − или что-то такое. После чего Наденька давала отмашку, и процедура валютного обмена проходила вне очереди.
Следующим этапом было переночевать в Одессе перед посадкой на пароход. Как известно, в советской гостинице мест не бывает. Но у нас был блат в военной гостинице. Приходим, какие-то там документы типа брони предъявляем администраторше. Просим номер на двоих. Администраторша − ещё один советский питбуль. Обрадовалась: «Я вас в один номер поселить не могу!» − «Это почему ещё?» − «А где у вас доказательство, что вы муж и жена? Где штамп? Где свидетельство о браке?»
Я говорю: «Вы же прекрасно знаете, что по закону мы не имеем права вывозить эти документы за границу. Так что с собой их у нас нет. Но вы можете видеть, что наши иностранные паспорта отличаются на одну цифру и, значит, выданы нам одновременно. Отсюда − простое логическое умозаключение». – «Нет! Я не допущу тут разврата! Будете спать в общих номерах − вы в мужском, а вы в женском!»
Я попробовала по-хорошему ещё раз: «Видите наши билеты на пароход? Мы будем проживать в одной каюте и предаваться самому разнузданному супружескому разврату». Но нет, она была просто счастлива испортить людям настроение.
Нет так нет. Мы вышли из гостиницы и позвонили в Москву моему свёкру. Свёкор у меня был генерал-полковник и, в принципе, мог этот одесский гарнизон со всеми его крашеными в жгучую блондинку бабами раздавить одним пальцем. Свёкор попросил полчасика. Через полчасика мы вернулись к администраторше. Она уже минут десять как рыдала, лицо её было черно от потоков туши. Молча мы протянули ей паспорта и молча получили ордер на комнату и ключ. Она чего-то хотела, каких-то объяснений, хотя бы криков, но зачем?
Начальник одесского гарнизона, получивший п…й в виде неприятного звоночка, уже прислал нам ординарца, и ординарец, страшно довольный скандалом, рассказал, что муж администраторши − городской прокурор, и вот теперь этот прокурор получил свою порцию п…й от начальника гарнизона, а уж что сделает прокурор дома с женой − давайте присядем и тихо помечтаем.
А наутро мы сели на пароход, но перед тем родина решила ещё раз обшмонать нас с головы до ног и запретить что только можно. Одесская морская таможня, неулыбчивая, как все таможни, с встревоженными, зоркими глазами, осмотрела нас, раскрыла чемоданы и прощупала чуткими пальцами каждый сантиметр. Ничего. Не может быть. Должно что-то быть.
Тут таможня увидела, что мы везём, укутав их в полотенца, банки с солёными огурцами для репатрианток Анны и Лены. Анна и Лена, черноморские гречанки, живя в России, были выпивохи и любили закусывать солёными огурчиками и селёдочкой. И теперь они писали моей свекрови слёзные письма: если кто поедет, привезите огурчиков, тут их нет! Вот мы и везли тёткам огурчиков.
И таможню осенило: вот где они таят жемчуга и золотые часики! Брильянты − вот они где! И банки с огурцами таможня поставила в особый прибор − рентгеновский просвечиватель двухметровой высоты, с окулярами, как на подводной лодке, если смотреть в перископ и высматривать врага на далёком морском горизонте. И такое рвение читалось в ссутулившейся фигуре, жадно прилипшей к удивительному прибору, крутившей обеими руками какие-то спецколёса, что я задумалась: а мало ли? Может, там, и правда, что-то само выросло на грядке такое недопустимое? Ведь не может вся эта сила запретов пройти впустую?..
А в Греции, в Афинах в тот год Россия была в моде, в большой моде. В витринах магазинов манекены были одеты в платья, украшенные русскими буквами − от горла до подола. Буквы складывались в слова.
А в одной витрине красовались шорты с надписью: «Бронепоезд 14-69», и мы очень хотели их купить и привезти в подарок, но не было у нас таких денег. Денег не было.
Часы
Мой свёкор, как я уже говорила выше, был генерал-полковник. Самый что ни на есть боевой: мальчишкой пошёл на войну, всю прошёл до конца, ранен, потом Корея (помню, в серванте долго стояла изящная красная чашечка), потом две академии. Был артиллеристом. Ордена − от ключиц до печени.
В 1985 году был очередной юбилей Дня Победы, и армейские подхалимы надарили ему кучу военно-патриотического говна: кожаные «адреса» − папки такие с золотым тиснением; стеклянные шары, в которые волшебным образом был вставлен сверкающий белым Кремль, или же портрет самого генерала; особые юбилейные часы.
Этих часов у него скопилась куча. Когда я поехала в Америку в 1989 году, я попросила его: дайте мне часы какие-нибудь, − и он принёс мне коробку. Я выбрала поприкольнее: там воин взметнул руку – вперё-ё-ёд! − прямо посреди циферблата.
Я знала, что между нами и Америкой восемь часов разницы. Причём там − раньше, чем здесь. Учла. Поставила московское время. Лечу в самолёте, часы на руке. Лечу, посматриваю. Часы идут себе вперёд, идут. Задремала.
Очнулась, гляжу на часы: батюшки, они показывают время намного более раннее, чем было при вылете! Неужели чудо-часы сами знают, как поставить американское время?! Снова вернула московское. Лечу дальше.
Через которое-то там время снова глядь − а они опять норовят перейти на американское! И перешли! Параноик заподозрил бы политическую провокацию! Я сняла часы, положила на столик и затаилась. Подождала как следует, потом снова взяла их. Стрелки уже были примерно на 11:10 − и они бессильно упали вниз к шести.
Ларчик открывался просто: импотентные юбилейные часы были сработаны наплевательски, по-хамски, кое-как, левой ногой. Говорят, в Эстонии есть специальное старинное выражение − «русская работа», вот это она и была. Лежа в горизонтальном положении, стрелки ещё кое-как ползли, подтаскиваемые часовым механизмом, но вертикального положения не выдерживали и вяло падали вниз.
И я поняла, что Советскому Союзу, да и всей советской империи, − пипец. Страна, не способная сделать обычные ручные часы для своего защитника ко дню его праздника, развалится.
Так и вышло.
Татьяна ТОЛСТАЯ
Story.ru
Окончание следует