The New Yorker: В поисках убежища после Второй мировой войны

Эрл Хариссон (шестой слева) с бывшими узниками в Берген-Бельзене. Июль 1945. Фото предоставлено: Menachem Rosensaft

Конец войны вселил ощущение, что возможности расширяются, — что есть шанс переосмыслить наше понимание цивилизации. Но перед бесприютными евреями, разбросанными войной по всей Европе, больше дверей закрывалось, чем открывалось.

23 июля 1945 года, менее чем через три месяца после капитуляции Германии, Эрл Харрисон, декан Школы права Пенсильванского университета, беседовал в Берген‑Бельзене с выжившим узником по имени Йосель Розензафт. Харрисону было 46 лет, и он (как описывал его коллега, тоже филадельфийский юрист), был «широкоплечий, со светлыми кудрявыми волосами, ясными голубыми глазами, волевым подбородком и широкой улыбкой». Госдепартамент командировал его в статусе спецпредставителя, чтобы он изучил условия жизни в лагерях, спешно создававшихся тогда для перемещенных лиц, и доложил в США о своих наблюдениях, «в особенности касательно еврейских беженцев». Розензафту, отметил Харрисон в своем дневнике, «всего 33 года — выглядит он старше». В Аушвиц его отправили из польского города Бендзин, он совершил побег, его снова схватили и снова отправили в Аушвиц, а в конце концов он оказался в Берген‑Бельзене. Харрисон записал, каким Розензафт хотел бы видеть свое будущее:

  1. Мир и спокойствие — дожить остаток жизни.
  2. Не может вернуться: антис(емитизм), родителей убили — земля пропиталась еврейской кровью.
  3. За пределами Е(вропы) люди слишком слабо реагируют на то, что случилось, — оно, похоже, никого не волнует.

«Не оставляйте нас в этих кровавых местах, — говорилось ниже в заметках. — Постарайтесь открыть двери П (Палестины) и других стран». Слушая его и других, Харрисон записал: «Такую подавленность я испытывал редко… И подумать только: мне совершенно официально сказали, что посещать Бельзен нет необходимости».

В Вашингтоне и Лондоне хватало людей, не видевших необходимости в том, чтобы Харрисон обследовал, как обстоит дело, тем паче «в особенности касательно» евреев. Как рассказывает Дэвид Нэсо в книге «Последний миллион: перемещенные лица в Европе от мировой войны до холодной войны» («Пенгуин‑пресс»), власти союзных держав вначале придерживались мнения, что было бы ошибочно выделять евреев из числа других перемещенных лиц на основании того, что евреям пришлось пережить из‑за своего еврейства. Собственно, официальные лица союзных держав уверяли, что такое обособление было бы дискриминацией по признаку вероисповедания. На той же неделе, когда Харрисон встречался с Розензафтом, один высокопоставленный британский чиновник сказал, что целевая поддержка выжившим евреям была бы «несправедливостью в отношении многих неевреев, пострадавших из‑за своей подпольной и иной деятельности на пользу союзных держав» — такой вот пренебрежительный послевоенный аналог позиции «Жизни всех людей важны» . Вместо этого перемещенных лиц полагалось сортировать на «основании гражданства», по определению генерала Дуайта Д. Эйзенхауэра. А значит, польский еврей, выживший в лагерях смерти, мог оказаться в одном бараке с кем‑то, кто прежде охранял в Польше лагеря.

Харрисон занял иную позицию — в докладе на имя президента Трумэна он написал: «Прежде всего и очевиднее всего этим людям необходимо, чтобы признали их фактический статус — под этим я подразумеваю их статус евреев». Многие из них едва пережили «марши смерти», когда нацисты, отступая, гнали узников в тыл. За непродолжительное время между освобождением Бельзена и приездом Харрисона там умерли больше 13 тыс. бывших заключенных: в лагере продолжал свирепствовать тиф. Уцелевшие обнаружили, что их во второй раз бросили в беде, и сознавать это было горько. В июне 1945 года один еврейский капеллан написал: «Неужели наши лидеры строили свои планы, исходя из того, что в живых не останется ни одного еврея?»

Доклад Харрисона незамедлительно подействовал на Трумэна, а также на принципы организации лагерей для перемещенных лиц: их передали под эгиду ЮНРРА — Администрации помощи и восстановления Объединенных Наций, а затем Международной организации по делам беженцев (предтеча Управления верховного комиссара ООН по делам беженцев). Но всего этого приходилось добиваться с боем. По‑видимому, возражение, что устранение исторической несправедливости равносильно обратной дискриминации, звучало во все времена. Точно так же, как утверждение, что жертвы несправедливости никогда не должны настойчиво напоминать о том, что пострадали: в сентябре 1945 года британский премьер-министр Клемент Эттли написал Трумэну: «Если бы наши офицеры отнесли евреев к особой расовой категории, и те стали бы первыми на очереди, то для евреев — в этом я абсолютно убежден — это возымело бы катастрофические последствия». Спустя два месяца ему вторил на пресс‑конференции Эрнест Бевин, министр иностранных дел в кабинете Эттли: «Если евреи со всеми их страданиями хотят получить слишком много в первоочередном порядке, вам грозит еще одна антисемитская реакция».

«Очередь», о которой шла речь, была длинной и извивалась, как серпантин. Сортировка перемещенных лиц по гражданству, которую практиковали в первое время, в каком‑то смысле была попыткой упорядочить хаос. Когда Харрисон посетил Германию, ее города и инфраструктура по большей части лежали в руинах, а после краха Третьего рейха в Германии застряли миллионы иностранных граждан, в том числе военнопленные, те, кого мобилизовали на принудительные работы или угнали в трудовое рабство, голландские инакомыслящие, добровольные коллаборационисты и те, кого один американский капеллан охарактеризовал как «мужчин в пижамах, знаете ли, таких грязных, коротко стриженых, они все ищут, с кем бы поговорить насчет помощи». В конце войны, в мае 1945‑го, перемещенных лиц было, по подсчетам Нэсо, более 6 млн; к октябрю того же года в результате ряда репатриаций — так, на родину вернулись 2 млн советских военнопленных и угнанных на принудительные работы — большинство разъехалось. Те, кого Нэсо называет «последним миллионом», были «нерепатриабельны» — одни сами отказывались уехать, другим было некуда ехать. Процент евреев был среди них невелик. Преобладали польские католики, украинцы, а также граждане стран Балтии — Эстонии, Латвии и Литвы. У них имелись самые разные причины оставаться в Германии. Среди них были поляки, которые поддерживали лондонское правительство в изгнании и не ладили с режимом, формировавшимся тогда в Варшаве. Были те, кого в странах Балтии мобилизовали в ряды СС: в последние дни войны они сбежали в Германию, уходя от Красной армии, причем некоторые вместе с семьями. Одни украинцы были националистами и знали, что Сталин настроен по отношению к ним кровожадно, другие, вероятно, помнили голодные годы. Их историю было невозможно свести к общему знаменателю.

Нэсо, автор благосклонно принятых критикой биографий Эндрю Карнеги и Уильяма Рэндольфа Херста, ясно показывает, как горячо силам союзных держав хотелось, чтобы оставшиеся перемещенные лица просто вернулись туда, откуда прибыли. (Фиорелло Ла Гуардия однажды попытался склонить к этому поляков.) Нэсо также передает категоричный отказ перемещенных лиц уезжать — их нежелание рассеяться по земле. Я вовсе не хочу утверждать, будто «последний миллион» намеревался навсегда остаться в Германии. Отказываясь входить в одну дверь, эти люди добивались, чтобы перед ними открыли другие. Для евреев основными вариантами были те, которые перечислил Розензафт, — Палестина или еще какие‑то места, где в недавнем прошлом людей не убивали по причине геноцида, и стержневой конфликт в «Последнем миллионе» — разыгравшаяся в послевоенные годы борьба из‑за того, какие это будут места.

Перемещенные лица застряли в Германии еще и потому, что в мире очень многое изменилось; когда карты перекроили, стало невозможно просто взять и вернуться домой. Сталин претендовал на страны Балтии, но США не признали их аннексию и не собирались принуждать эстонских, латвийских и литовских перемещенных лиц возвращаться. Карту Польши переделали радикально: страна потеряла часть территории, отошедшую к СССР, и приобрела другие области, прежде входившие в состав Германии, в том числе земли, которые были германскими еще до Третьего рейха. (Фактически всю страну подхватили и переместили в западном направлении.) Нэсо описывает взаимное непонимание, из‑за которого разыгрывались, например, такие сцены: сотрудница благотворительной организации зазывно разворачивает перед польским беженцем новенькую карту, уговаривая его вернуться: «Вы только посмотрите, что Польша получила взамен», и ужасается, когда беженец упорно тычет в деревню с советской стороны границы. Вот его дом, говорит он, и, пока это место находится в СССР, он не вернется.

Многие польские евреи действительно попытались вернуться домой, но соседи или новоселы, в некоторых случаях завладевшие их домами, встречали их буквально в штыки. Точкой невозврата стал погром 4 июля 1946 года в городе Кельце, где убили более 40 евреев, выживших в Холокосте: «Их побивали камнями, забивали до смерти, выбрасывали из окон, они гибли от пуль или ударов штыками», — сообщает Нэсо. Вести из Кельце ускорили исход евреев в оккупационные зоны западных держав в Германии. В мае 1945 года в этих немецких лагерях перемещенных лиц находились примерно 30 тыс. выживших, а спустя год с небольшим — около 200 тыс.

Судьба перемещенных лиц, как показывает Нэсо на ярких примерах, могла зависеть от их соответствия или несоответствия стереотипным представлениям о жертве, заслуживающей помощи. Нэсо цитирует сотрудников благотворительных организаций: на тех, как правило, производили самое благоприятное впечатление перемещенные лица из Балтии — «милейшие люди, нам было легко установить с ними личный контакт», как вспоминала жена одного британского чиновника, а вот евреи отталкивали тем, что благотворители воспринимали как нищенcкую убогость: как будто евреи были настолько жалки, что не могли возбуждать подлинную жалость. Генерал Джордж Паттон сетовал в дневниках, что от выживших евреев пахнет. «Харрисон и компания считают перемещенное лицо человеком, но оно — не человек, и в особенности это относится к евреям — они ниже животных», — писал он. Он называл выходцев из Балтии «лучшими из перемещенных лиц». В другой записи, после визита в бывший немецкий госпиталь, Паттон написал, что госпиталь «…находился в весьма неисправном состоянии, когда мы туда приехали, потому что эти еврейские перемещенные лица или, по крайней мере, большинство из них, не имеют понятия о человеческом общежитии. Везде, где это возможно на практике, они отказываются пользоваться отхожими местами, предпочитая справлять нужду на пол». Ему даже в голову не пришло, что возможны и другие объяснения — что люди только‑только приходили в себя после нескольких лет, когда их доводили до животного состояния, морили голодом, выгоняли на «марши смерти», а их родных убивали, теперь не спешат бодро и инициативно формировать бригады сантехников.

Антисемитизм и душевная слепота были свойственны не одному Паттону, и оба этих свойства влияли на работу по переселению беженцев. Перспектива наращивания еврейской иммиграции в Палестину, которое порекомендовал Харрисон и поддержал Трумэн, вызвала раздражение у британцев: они все еще контролировали регион и опасались за его стабильность. В октябре 1945 года лорд Галифакс, посол Великобритании в США, сказал госсекретарю Джеймсу Бернсу, что его правительство не хочет ставить себя «в положение, когда пришлось бы согласиться с тезисом Гитлера, что евреям нет места в Европе». Очевидно, Лондон британцы под Европой не подразумевали; одновременно с этим не было какой‑либо кампании по приглашению еврейских беженцев в Великобританию. То же самое было в США — число евреев, которых впустили туда в первые несколько лет, было огорчительно мизерным.

Когда западные союзные державы все же открывали двери перед перемещенными лицами, то обычно во всем брали пример с Паттона — целенаправленно отбирали тех, кто был здоров, силен и исповедовал христианство. Красноречивый пример — британская программа «Балтийский молодой лебедь», в рамках которой предоставили убежище тысячам молодых эстонок, латышек и литовок — «лебедушек»: они, как успокоительно заверяет правительственная служебная записка, «приятной наружности, безукоризненно чистоплотны по части личной гигиены и привычек, держатся с прирожденным достоинством». Сотрудник благотворительной организации написал, что почти все из них «уместнее смотрелись бы в гостиной, чем на кухне». (Впрочем, их отправляли работать на кухни и в туберкулезные санатории.) За этой программой последовала другая, с жизнерадостным названием «Вперед, на запад!». Она предполагала завоз мужчин, предпочтительно выходцев из Балтии, для восполнения дефицита рабочей силы в британском сельском хозяйстве и промышленности. Программа застопорилась, когда один врач в Лондоне заметил, что у многих мужчин из Латвии имелись татуировки с группой крови на левой подмышке — свидетельство участия в боевых действиях в составе сил СС. Британские власти решили поверить в запутанное объяснение этого факта — дескать, у латвийцев эти татуировки означали не то, что у всех остальных. Врачу велели больше не расспрашивать о татуировках. Когда британские шахтеры отказались работать с выходцами из Балтии, заметив у них эсэсовские татуировки, национальное управление угледобывающей промышленности порекомендовало не давать им работу, «где пришлось бы снимать рубашки». В американской версии этой истории сквозят нотки политической трагедии.

В конце 1946 года «Джойнт» и другие группы приняли тактическое решение, что лучший способ переселить выживших евреев в США — принять меры к тому, чтобы направленные на это усилия не выглядели «чересчур заметно еврейскими», говоря словами Нэсо.

Путем лоббизма и создания коалиций они добились, чтобы Конгресс принял закон о приеме 400 тыс. перемещенных лиц; исходя из процента евреев в лагерях перемещенных лиц, они вели «хорошо обдуманную игру», надеясь, что в числе тех, кому разрешат въехать, будет больше 100 тыс. евреев. Но они проиграли: сенаторы, не желавшие впускать евреев в США, внесли в законопроект — он и стал Актом о перемещенных лицах от 1948 года — дополнения о предпочтительности сельскохозяйственных рабочих и выходцев из аннексированных стран, а также положение, которое выводило из‑под действия закона всех, кто после 22 декабря 1945 года въехал в западные оккупационные зоны в Германии — в результате под закон не подпали евреи, бежавшие от погромов в Польше. В итоге мест для еврейских перемещенных лиц осталось крайне мало. Эттли, Бевин и другие рекомендовали евреям держаться с неизменной учтивостью, но американским евреям она практически не помогла.

В 1950 году благодаря существенному пересмотру Акта о перемещенных лицах двери США наконец‑то распахнулись, но к тому времени большинство евреев в лагерях перемещенных лиц прекратили попытки попасть в США и стали уезжать в Палестину, часто нелегально, а позднее — в новое Государство Израиль, где многие из них в первые дни конфликта взяли в руки оружие. Тем временем сотни тысяч неевреев из Восточной Европы въехали в США, причем их биографию за период войны крайне редко проверяли всерьез. Они в большинстве своем, отмечает Нэсо, не были коллаборационистами, но и коллаборационистов беззаботно впускали в США, что стало черным пятном на программе переселения. Порой Нэсо слишком беспечно смотрит и на то, чем рисковали перемещенные лица, в том числе военнопленные с подконтрольных СССР территорий, если туда возвращались, и на то, как Сталин мог бы помочь отделить виновных от безвинных, — Нэсо считает, что тут имелся шанс, а Запад его прозевал. Бывшие советские военнопленные, упомянутые на первых страницах, быстро исчезают из книги. Напротив, Тимоти Снайдер в «Кровавых землях» рассматривает этот критический момент всесторонне (как и, под иным углом, Светлана Алексиевич в книге «У войны не женское лицо»). Такие недоработки отчасти можно объяснить тем, что Нэсо опирается на англоязычные источники. Мировоззрение американцев и британцев он освещает гораздо лучше, чем немцев и жителей Восточной Европы. И все же книга Нэсо — весомый вклад, поскольку яркий кинематографический момент: появляются американские солдаты и объявляют, что кошмар закончился («Шолом алейхем, иден, ир зэнт фрай» , — провозгласил еврейский капеллан из Бруклина, въехав в Бухенвальд) — не финал книги, а ее отправная точка.

В каком‑то смысле «Последний миллион» — книга о том, что происходит, когда понятие гражданства оказывается неприменимым, и потому автор снова и снова возвращается к Палестине. После того как выжившим евреям заявили, что в счет идет лишь та их идентичность, которая вытекает из гражданства, они ухватились за идею национального государства — и их вполне можно понять. Нэсо расценивает открытие Палестины для иммиграции и создание Израиля не только как справедливый исход событий, но и как «более простой» — и, по всей вероятности, даже единственно возможный — выход по сравнению с попытками въехать в США. Иногда его, кажется, обескураживает, что в послевоенный период не всем было ясно, насколько очевиден этот выход: не стоит ждать согласия от конгресса, так что остается только Палестина. Отрицать не приходится, история пошла именно таким путем, но это не означает, что его нельзя было избежать. И, как могут подтвердить палестинцы, все оказалось совсем непросто. Были возможны и другие развязки.

Время после окончания войны, когда горизонты раздвинулись и всевозможные нестандартные сценарии будущего стали казаться осуществимыми, описано в другой новой книге — «Руины и обновление: стремление цивилизовать Европу после Второй мировой войны» (издательство «Бейсик») оксфордского историка Пола Беттса. Ее в некотором роде обнадеживающая предпосылка такова — европейцы, стоя среди руин своих городов в 1945 году, осознали: они нечетко представляли себе, что значит быть цивилизованным человеком, и, пожалуй, не прочь этому научиться. В разные эпохи «цивилизацию» как идеал понимали по‑разному, и Беттс не пытается дать ей определение. Ему интереснее то, насколько важным люди считали понятие «цивилизация» после войны, а также те новаторские и часто полные внутренних противоречий способы, которыми люди пытались его выразить.

Еврейские беженцы, спасенные из Аушвица, прибывают в Хайфу. Июль 1945. Фото из архива AKG
Еврейские беженцы, спасенные из Аушвица, прибывают в
Хайфу. Июль 1945. Фото из архива AKG

Беттс освещает частично тот же материал, что и Нэсо, но сосредоточивается не столько на скитаниях перемещенных лиц, сколько на том, как обязанность о них заботиться подействовала на их собратьев‑европейцев. Примечательная разница между этими двумя книгами связана с тем, как в них освещается проблема этнических немцев, после войны изгнанных из Чехословакии, Польши и других стран в рамках колоссальной этнической чистки. По некоторым подсчетам, их было более 10 млн, и многие из них перед изгнанием стали жертвами мести, санкционированной государством; для других путь в Германию обернулся сплошными мытарствами — они голодали, их насиловали. В книге Нэсо имеется что‑то вроде лакуны на месте, где читатель ожидал бы увидеть этих людей, при том, что они тоже были перемещенными лицами — по многим своим характеристикам соответствовали этому определению (но отнюдь не обязательно тому, которым руководствовалась администрация оккупационных зон). Нэсо отмечает, что высылка этнических немцев имела место, что многие этнические немцы сотрудничали с нацистами, а также сообщает, что их изгнание «почти не вызвало дебатов и разногласий», когда этот вопрос поставили в Потсдаме. В остальном же изгнанные остаются на периферии его книги.

Беттс показывает, что в то время как лидеры других союзных держав не возразили против изгнания немцев, когда Сталин добивался его в Потсдаме (оно было частью его кампании по перетасовке этнических групп), — такие общественные деятели, как Джон Дьюи, Вариан Фрай и Норман Томас с жаром выступили против. В спор ввязались популярные СМИ. В одной широко обсуждавшейся брошюре было фото истощенного ребенка‑изгнанника с заголовком: «Для вас это ничего не значит?» То, что Беттс называет «спором о жалости», было частью послевоенных попыток уравнять цивилизацию с гуманизмом. И все же такая позиция, подчеркивая, какое множество людей со всех сторон пострадало, пишет Беттс, порой «нечаянно замалчивала, что особо много страданий выпало на долю евреев». Читать одновременно книги Нэсо и Беттса полезно уже тем, что около слова «нечаянно» ты ставишь вопросительный знак. Но вопросы к автору — процесс перекрестный: Беттс — что весьма ценно — проникает в некоторые неясные сферы, которые Нэсо оставил за кадром.

Подход Беттса порой фрагментарен: с фетишизации холодильников и маниакального увлечения учебниками этикета в Германии он переключается на страх США перед промыванием мозгов, волну сообщений о появлениях марсиан, чаяния первой Пагуошской конференции борцов за мир 1957 года и усилия движений за независимость в странах Африки сделать язык цивилизации своим собственным. Если рассматривать ее как труд по истории культуры, книга необычайно богата по материалу и увлекательна, хотя как качественный источник сведений она, возможно, лучше дает представление о таких темах, как тяжба за право владеть картинами европейских художников из художественного музея в Алжире или совместные творения восточноевропейских и ганских архитекторов в стиле афромодернизма, а не о реальной политической борьбе в этих странах. Есть что‑то пронзительно‑горькое в описанной им международной затее написать историю цивилизации, где войны упоминались бы лишь мельком (то есть основанную на идее, что цивилизация и вооруженный конфликт несовместимы), а также что‑то обнадеживающее в солидарных усилиях десятков стран спасти исторические памятники Нубии от затопления водами Нила при строительстве Асуанской плотины. (Благодаря этому Нью‑Йорк получил Дендурский храм .) Прочитав часть книги, читатель задается вопросом, что же пошло не так — когда пропали некоторые возможности и нешуточное устремление к созданию мировой цивилизации?

Ответ очевиден: это случилось, когда разгорелась холодная война — а она по воле судеб была подоплекой и многих неэтичных поступков, описанных в книге Нэсо. (Пособников нацистов теперь превратили в борцов с коммунистами.) Толки о цивилизации стали, по мнению Беттса, «идеологическим предлогом для эмоциональной риторики страха».

В повествовании Беттса почти нет прямых и гладких путей, но нет их и в истории. Йосель Розензафт после недолгой поездки в 1949 году решил, что Израиль ему не подходит. («Бен‑Гурион не приедет в порт вас встречать», — сказал он, произнося речь перед другими выжившими.) В конце концов он переехал в Нью‑Йорк, где под именем Джозеф Розензафт занялся бизнесом в сфере недвижимости и принялся коллекционировать произведения искусства. Эрл Харрисон предстает на страницах книги Нэсо героем — образцом цивилизованного человека; через два года после поездки в Германию он продолжил двигаться путем праведных — отправился в Техас давать показания в пользу Химэна Мэриона Свитта: этого афроамериканца из‑за его расы отказались принять в Школу права Техасского университета. Харрисон выступал против ограничительной иммиграционной политики, причем даже во время войны, когда два года был спецуполномоченным Управления иммиграции и натурализации. Спецуполномоченный ведал широким кругом вопросов, так что Харрисон с его светлыми кудрями и широкой улыбкой осуществлял надзор и за многими лагерями, где содержали интернированных американцев японского происхождения.

Эми Дэвидсон СОРКИН

Перевод с английского Светланы СИЛАКОВОЙ

Lechaim.ru

Оригинальная публикация: Searching for Refuge After the Second World War

15a

Оцените пост

Одна звездаДве звездыТри звездыЧетыре звездыПять звёзд (голосовало: 1, средняя оценка: 5,00 из 5)
Загрузка...

Поделиться

Автор Редакция сайта

Все публикации этого автора