Ирма смотрела на Анну, стоя возле окна. Дочь сидела на корточках, а полы ее длинного пальто лежали прямо на асфальте. Она сосредоточенно что-то терла ладошкой на тротуаре. Когда Анна выпрямилась, Ирма заметила, что потускневшая медная пластинка, встроенная в асфальт рядом с домом, засверкала на солнце. «Переходит все границы, — подумала Ирма, — нужно рассказать папе».
Обычно решение «рассказать папе» приносило ей облегчение. Ирма рано потеряла мать, росла с отцом, который и сейчас в свои 87 лет оставался ее лучшим советчиком. Но сегодня, когда папа в больнице, а от врачей нет хороших прогнозов, не хотелось волновать его.
Папа лежал с закрытыми глазами, выглядел усталым и похудевшим. Ирма тихонько, чтобы не разбудить его, присела рядом на стул.
— И ты даже не поцелуешь своего старика? — вдруг весело спросил отец, открыв глаза. — Не сплю. Рассказывай.
— О чем, папа?
— О том, что у тебя на душе.
Ирма знала, что отец умеет читать ее мысли. Или просто научился за столько лет так тонко чувствовать её. Да и молчать об этом было нельзя. И она заговорила:
— Папа, с Анной что-то происходит. Она сидит в Еврейском музее часами — пишет там какую-то работу. Не пропускает ни одной пластинки на тротуаре, чтобы не наклониться и не натереть её руками до блеска. Фотографирует все выгравированные на них имена погибших евреев. А недавно заявила, что ей стыдно, поскольку она родилась немкой. И она ненавидит себя за это. Что делать? К какому специалисту обращаться? Твоя внучка нездорова, это ненормальное поведение.
— Мне нужно подумать. Завтра же выходной? Вот и приходите ко мне с Анной вместе — соскучился по внучке. А сейчас хочу отдохнуть. И не смотри на меня так, поживу еще, — улыбнулся отец.
На следующий день Ирма с Анной приехали к нему в больницу ранним утром. Ирма хотела сначала обсудить с доктором состояние отца, но он, увидев их через полуприкрытую дверь, махнул рукой, чтобы скорее заходили.
— Успеете ещё допросить врача, — сказал он, целуя по очереди дочь и внучку. — Садитесь скорее. Я хочу вам кое-что рассказать.
Ирма придвинула стул к кровати отца, а Анна — стройная, коротко стриженная и русоволосая, похожая ещё на подростка, села прямо на пол, опершись спиной о стену и скрестив «по-турецки» ноги, обтянутые джинсами. С раннего детства это была ее любимая поза. Деда Анна обожала и звала как близкого друга только по имени — Эрвин. Еще до недавнего времени доверяла ему все свои тайны. Сейчас же Анна молчала, вопросительно глядя на него. Чувствовалось, что Эрвин хочет что-то сказать, но не знает, как начать. Наконец, он заговорил:
— Я вас прошу обеих послушать эту историю так, будто вы читаете книгу, — тихо сказал Эрвин. — Вы ведь знаете, что я оказался в Германии только в 1942-м — уже во время войны. Мне тогда исполнилось 11 лет. А родился я в немецком поселении в СССР. Ты должна помнить, Ирма, что в 80-х, как только стало возможно, я побывал в тех местах. Надеялся, что жива моя любимая учительница, и мы увидимся, но она уже умерла. Я вернулся в Берлин и решил больше не ворошить прошлое. Однако сейчас, похоже, пришло время.
1986 год. Украинская глубинка
Меня вызвалась сопровождать девушка — работник местного краеведческого музея. Ее звали Леся. Вместе мы и приехали к месту, где до войны была немецкая колония. Там не осталось ничего — ни домов, ни колхозных построек, ни моей школы. Но перед нами открылся луг: пахло полевыми цветами, травой, землей, а где-то вдалеке паслись коровы. Картина казалось умиротворяющей, и я испытал от этого почти физическую боль.
Потом вернулись в городок, где жила моя учительница Мирра. Прошло 44 года, но я помнил каждый поворот. Нужно было найти дом, из которого я вышел летом 42-го за руку с немецким офицером. «Здесь», — сказал я Лесе. Однако на месте небольшого домика с низкими окнами и земляным полом стоял двухэтажный особняк. Ворота были закрыты, а в глубине двора лаяла собака.
— Давайте спросим у соседей, — предложила Леся.
Она подошла к пожилой женщине, сидящей на лавочке напротив особняка. Я ждал, пока они поговорят. Я не забыл русский, но быструю речь к тому времени уже плохо понимал.
Закончив разговор, Леся меня спросила:
— Ваша учительница была еврейкой?
Я кивнул в ответ.
— Идемте со мной, — сказала она, — это недалеко.
Солнце стояло в зените, когда мы подошли к металлическому обелиску. Сразу за ним начинался лес. Солнечные лучи били в глаза, и только стоя почти вплотную к памятнику, я смог прочитать надпись: «На этом месте в 1942 году фашистские палачи расстреляли мирных советских граждан».
— Здесь вместе с другими евреями убили вашу Мирру, — почти шепотом произнесла Леся. — Где их захоронили, точно неизвестно, поскольку немцы увозили тела в лес и закапывали в разных местах.
Октябрь 1941 года
Как всегда после уроков, я собирался провожать Мирру. С первого класса я провожал ее от школы до развилки, где дорога поворачивала в город, а потом возвращался к себе.
— Хочешь, пойдем ко мне, переночуешь у нас, а утром вместе в школу. — предложила она. — Только сбегай домой, спроси у родителей разрешения. Я познакомлю тебя с Сонечкой.
Сонечка была ее дочкой — она родилась в конце июня 41-го. А в июле они остались вдвоем: муж Мирры ушел на фронт и через месяц погиб. Пока Мирра работала — учила нас арифметике и грамматике, — с Сонечкой сидела ее подруга-соседка. Не знаю, почему родители отпустили меня. Обычно они этого не любили делать. Но в тот день мама сказала:
— Да, можно. Подожди только немного: я молока деревенского для Сонечки налью — отнесешь им. И еще теплую буханку хлеба с собой дала. Мирра по дороге отламывала мне от нее по кусочку, но сама не ела.
Это был хороший вечер: Мирра пела песни на непонятном языке, а Сонечка улыбалась и тянула ко мне ручки. Потом улеглись, хоть девочка никак не могла заснуть. Утром пришла соседка, Мирра покормила Сонечку, и мы почти побежали, чтобы не опоздать: до нашего поселения было около трёх километров. Когда пришли, не поняли сначала, где мы вообще и что стряслось: в школе пусто, все дома стояли открытые, а в посёлке — ни души. Я бросился к себе домой, но родителей не было. Помню только мамин вязаный платок на полу — затоптанный, со следами чьих-то ног. Я сел на пороге и решил дождаться родителей — не могли же они меня так бросить.
— Пойдем, родной, уходим отсюда, — вдруг резко сказала Мирра и взяла меня за руку.
Я сидел не шелохнувшись. Она заглянула мне в глаза и почти прокричала:
— Нужно убегать, Эрвин.
Мы шли очень быстро, но не напрямую, а какими-то кружными путями. Я двигался, как во сне, держась за ладонь Мирры. Она провела меня через калитку к огороду возле своего дома и, оглянувшись, подставила к чердачному окну деревянную лестницу.
— Залезай на чердак, — сказала она. — Там тепло и есть сено. Принесу тебе еду скоро. Но ты только не вылезай оттуда. И помни: тебя никто не должен видеть!
На чердаке я прожил до середины лета 42-го. Слышал, как соседка рассказывала Мирре, что всех немцев из поселения куда-то увезли — никто не знал, куда. Понимал, что это случилось той ночью, когда я остался у Мирры, и всё время думал о родителях. А в июле 42-го в городок вошли немецкие войска.
Июль 1942-го. Украина
Это был мой обычный день. Я читал, ловя свет возле чердачного окна. И тут неожиданно снизу послышалась немецкая речь. Мысль была одна — родители вернулись. Я спрыгнул с чердака и выбежал во двор. Трое мужчин стояли посреди двора. Двое были с оружием, в темной военной форме, мрачной на фоне летнего разноцветья, а в третьем я узнал соседа, жившего недалеко от нас. Он о чем-то спрашивал Мирру — побледневшую и прислонившуюся к стене дома. Отвернувшись от него, Мирра обратилась к военным:
— Я говорю по-немецки.
— Ваш мальчик? — указал на меня старший по званию офицер.
— Нет, — ответила Мирра, — не мой. Он немец. Зовут Эрвин. Его родителей выслали, и он жил у меня.
— Это правда? — с акцентом спросил офицер у соседа.
— Правда, правда, — закивал тот подобострастно.
Офицер поманил меня пальцем. Я не двинулся с места.
— Подойди, — шепнула Мирра, — расскажи ему все.
Офицер расспрашивал про родителей. Я начал отвечать, как вдруг послышался из дома плач Сонечки.
— Есть еще ребенок?! — голос офицера сорвался почти на крик.
Лицо его было серым, худым, с острым носом и таким же острым подбородком. Он смотрел прямо в упор на Мирру. Помню тишину, всего несколько секунд тишины, а потом тихий и непривычно твердый голос Мирры:
— Да, у меня живет еще один ребенок — сестра Эрвина. Её зовут Тереза. А я ее няня.
— У тебя есть сестра? — спросил меня офицер.
Я встретился глазами с Миррой и кивнул. Тереза — это было имя моей мамы.
— У него действительно есть сестра? — спросил офицер теперь уже у соседа.
В тот момент мне стало по-настоящему страшно. Одиннадцатилетний, я понимал, что если Мирра назвала Сонечку чужим именем и моей сестрой, значит, так было нужно. Но это также значит, что снова происходит что-то плохое и опасное. Сосед смотрел в землю, наклонив низко голову, а потом, будто эхом, повторил: «Сестра, герр офицер».
— Приведите ребенка, — приказал второй военный и махнул автоматом в мою сторону. — Ты сходи за ней.
Я бросился в дом и взял на руки Сонечку, которая тут же перестала плакать и обняла меня за шею. Мы вышли во двор. Я нес малышку, стараясь, чтобы она не увидела Мирру и не назвала её мамой. Потом офицер прижал голову Сонечки к моей и долго рассматривал наши волосы, которые были одного цвета — светло-русые. Только у Сонечки вились кудряшки, отливавшие золотом.
— Идите со мной, — сказал офицер и схватил меня за руку так, что Сонечку мне пришлось нести на одной руке. Она смеялась и дергала меня за ухо. А я понял, что имя Сонечка нужно забыть. «Тереза, Тереза», — повторял я как заклинание.
Эпилог
Когда Эрвин закончил свой рассказ, дочь и внучка долго молчали. Первой тишину нарушила Анна:
— Расскажи, что было дальше.
Он попросил Ирму поправить подушку, собрался с силами и продолжил:
— Тем же летом 42-го нас с Терезой переправили в Германию. С «сестрой» меня, правда, разлучили. Терезу удочерила бездетная семья, а у меня в военном Берлине был только один путь — в Гитлерюгенд.
— Ты… в Гитлерюгенд?! — закричала Анна.
— Не могла в 42-м по-другому сложиться судьба немецкого мальчика-сироты, — спокойно отвечал Эрвин. — Весной 44-го вместе с другими подростками я уже был солдатом.
— Стрелял в людей? — спросила Анна.
— Я сражался за Берлин — ведь нас учили преданности. И не перебивай — мне нелегко говорить. А надо еще рассказать о самом важном. Все послевоенные годы я следил за судьбой Терезы-Сонечки, ничем не выдавая себя. Впервые заговорил с ней, когда она уже была студенткой. Так состоялось наше «знакомство». А в 63-м мы поженились. Потом, Ирма, родилась ты, — сказал старик, глядя на дочь.
— Что? — вырвалось одновременно у Ирмы и Анны.
— Сонечка — вот настоящее имя твоей мамы, Ирма. А Мирра…
— Моя бабушка? — перебила Ирма отца.
Она хотела еще что-то сказать, но встревоженно оглянулась на дочь — Анна рыдала. Это были не тихие слезы, которые можно остановить ласковым словом. Анну всю трясло, руки сжались в кулаки, а длинные ногти впились в ладони.
— Доченька, доченька, — твердила Ирма.
Не находя других слов, она гладила Анну по голове.
— И ты ничего не говорил?! — почти закричала Анна. — И бабушке ничего не рассказал?! Как ты мог? Она даже не знала, кто ее настоящая мать и где она родилась. А мы с мамой… Почему только сейчас… — через рыдания прорывались слова внучки.
— Потому что любил её, и никого на свете дороже неё для меня не было. И я хотел, чтобы она прожила счастливую жизнь — без страха и преследований. И чтобы вы были счастливы, — отвечал Эрвин с грустью. — Ведь я не знал, захотите ли вы быть еврейками. И не верил в голос крови, пока не услышал, Анна, что ты ненавидишь себя за то, что ты немка.
Наталья ТВЕРДОХЛЕБ, Jewish.ru