Есть книги, которые переиздают. Потому что они нужны, а экземпляры прежних изданий уже не сыщешь. Такова книга Евсея Цейтлина «Долгие беседы в ожидании счастливой смерти». Первое издание на русском языке осуществлено в 1996 году в уже независимой Литве, потом там же на литовском, потом в переводе на немецкий в Германии. У меня ее издание 2001 года (Даат/Знание, Москва — Иерусалим). Оно всегда на глазах, порой понемногу перечитываю, а теперь с радостью узнал, что будет новое издание. Значит, еще прибавится нам собеседников в этих тихих и возвышающих душу беседах о главном. О самом главном, что неизбежно приходит на ум в том возрасте, когда уже, по слову Шолом-Алейхема, едешь не на ярмарку, а с ярмарки. Добавлю еще к этому образу пару строк из пронзительно трогательной песни Высоцкого:
«Вы на шаг неторопливый перейдите, мои кони,
Хоть немного, но продлите путь к последнему приюту»…
Необычна тема, необычна книга, необычен ее жанр. Приведу цитату из одного отзыва: «Можно открыть «Долгие беседы…» где угодно, можно читать, что называется, вдоль и поперек, можно перелистывать с начала или с конца — любой отрывок трогает, задевает те или иные струны души… Это необыкновенная, великолепная книга, которая заслуживает большого уважения и восхищения» (Barbara Piatti, «Der Kleine Bund», Берн, Швейцария).
Подмечено верно: любой отрывок трогает. Потому что любой отрывок — это как бы законченная маленькая новелла. А в совокупности это роман, психологическая, исповедальная проза, раздумья о человеческой жизни и ее уроках, особенно важные и поучительные, когда жизнь на исходе, а также размышления о творчестве, о подлинных и мнимых ценностях, приобретенных и утерянных.
Автор книги — писатель, эссеист, литературовед — с 1996 года живет в Чикаго, где занимается литературным трудом и редактирует газету «Шалом», а еще до эмиграции в США, в 1990 году, он иммигрировал из России в Литву, где, став главным редактором альманаха «Еврейский музей», приложил свои силы к сохранению памяти о почти уже исчезнувшем материке литовского еврейства.
Пять долгих лет он беседовал со своим героем. Собеседник был известным в Литве человеком. Но деяния долгой жизни, сделавшие человека известным и приносившие ему радость побед, уходя в прошлое, заслоняются неизбежно опускающимся занавесом. Вот как он сам об этом говорил: «Проводив меня на кладбище, не один человек переспросит: а кем, собственно, этот Йосаде был в искусстве? Литературным критиком? Но статьи его давно забыты. Драматургом? Однако пьесы его не ставят театры… Вот тогда-то, дорогой мой, вы извлечете на свет Б-жий свои записи… Умоляю вас: не надо панегириков! Пусть это просто будет рассказ о Йокубасе Йосаде, которого почти никто не знал».
Он родился Янкелем, на русский лад — Яковом, потом стал Йокубасом — то же имя, но уже по-литовски. Менялось, увы, не только звучание имени, это был выбор пути. Сам Йосаде признался: вскоре после войны, когда в СССР начались антисемитские гонения, он «сбежал из еврейского края».
В тексте книги автор называет своего героя не полным именем, а лишь одной его первой буквой, причем не большой, а строчной, подчеркивая таким образом, что это одна из единичек, составлявших множество. Вообще прослеживаемая в книге жизнь человека — это как осколок голограммы, позволяющий увидеть объемное изображение судьбы всего литовского еврейства. То была особая этническая группа евреев-литваков. «Литовские евреи всегда были «солью» восточно-европейского еврейства… Литваков не коснулись ветры ассимиляции…». Из своего опыта добавлю к прочитанному в книге, что к Вильнюсу — литовскому Иерусалиму — тянулись и белорусские евреи, тоже называвшие себя литваками. Очевидно, еще со времен Великого Княжества Литовского, из предместья бывшей столицы которого, ныне белорусского города Новогрудка, вышли мои предки. Литовских и белорусских евреев можно было узнать даже по говору. Идиш украинских евреев несколько иной, польских — тоже, а говор литваков — «чистый», как они полагали, «правильный». Почему бы нет? Это был говор Михоэлса.
Литовское еврейство потеряло в Холокосте 90 % своей численности. Погибла и семья Йосаде. Дело было так. Когда Литву включили в состав СССР, первым делом новая власть составила списки подлежавших депортации — кого в ссылку, кого в лагеря. «Мою семью тоже в Сибирь?» «Тебя я не трогаю». «А мать, отец, сёстры?» Это был разговор Янкеля Йосаде с новоназначенным секретарем райкома, человеком, которому он в прошлом немало помог, когда тот был политзаключенным. «Ничего не могу сделать, ничего». Потом, однако, вернул: «Возьми карандаш и сам вычеркни». Прошли годы. «Почему он протянул мне карандаш? Я сам! Собственной рукой! Я подписал своей семье смертный приговор. В Сибири они, может быть, и выжили бы».
Потом война, фронт. Литовская дивизия поначалу была наполовину еврейской. В строю пели еврейские песни, на идиш, и литовцы — тоже. Стенгазета в землянке — на идиш. К концу войны это кончилось — евреев в дивизии осталось совсем мало, почти все погибли в боях.
Йосаде был ранен, но уцелел, демобилизовался, вернулся в Литву. Работал директором Вильнюсского филиала еврейского издательства «Дер Эмес». Потому что был уже у него журналистский опыт: до войны писал в еврейскую газету «Идише штиме», издававшуюся в Каунасе и рассылавшуюся по всей Европе. Но после войны еврейскому издательству не выделяли бумагу, не было шрифтов. Три года писал он прошения во все инстанции, потом понял, что напрасно. В 1948-м Янкель-Йокубас перешел в литовский журнал «Пяргале»: «почти в каждой редакции был тогда «свой еврей»… Начальство менялось, шло на повышение — «редакционный еврей» оставался на своем месте». Его приглашали вступить в партию, заманивали сотрудничать с КГБ, он хитроумно изворачивался, уклонялся…
Много лет спустя: «Живу в своей квартире сорок шесть лет… Улица Витауто, дом 3, квартира 2. А всю свою молодость, в маленьком городке Калвария, я провел тоже на улице Витауто — в доме 32. Заметили? Те же цифры. Только число 32 как будто раскололось: 3 и 2. Раскол… я часто думаю об этом. Тогда, в Калварии, я был только еврей… А теперь я и еврейский, и литовский писатель… соединимо ли это?»
Из другой новеллы: «Йосаде, — обращается к нему приятель-литовец, театральный критик, — у тебя большая библиотека… Открой любую книгу, дай прочитать мне небольшой отрывок. Совсем небольшой, чтобы я не мог догадаться, кто автор. Угадаю другое… еврей он или нет». «Он читал… три — четыре — шесть строк. Представьте, он не ошибся ни разу!.. Чем же отличается взгляд еврейского писателя на мир?» Старый-старый вопрос…
Впрочем, сам он уже и не еврейский писатель. Давно, еще учась в еврейской гимназии (когда Литва была независимой), он стал писать по-еврейски и решил посвятить свою жизнь утверждению культуры и языка идиш. Пришли, однако, другие времена: борьба с «безродными космополитами», расстрел Еврейского Антифашистского Комитета, разгром еврейской культуры, дело «убийц в белых халатах». Йосаде замолчал. Закрывшись в квартире, он потихоньку жёг еврейские книги, письма и рукописи, пепел скрытно выносил, чтобы никто не заметил. Дома с женой стал говорить не по-еврейски, как всегда, а по-литовски. Писать уже не мог. «Я боялся. Знал: писатель иногда перестает быть писателем — как мужчина перестает быть мужчиной».
Надо заметить, что Литва — это в СССР была все-таки еще «заграница». Из рассказа жены героя книги — известного врача-эндокринолога: «В Литве скорректировали сценарий «дела врачей», написанный в Москве… сделали вид, что не поняли вполне прозрачный намёк». Другой пример: в самый разгар антисемитской истерии (в начале 1953 г.) в редакции журнала «Пяргале» раздался телефонный звонок. Звонил Палецкис, председатель Президиума Верховного Совета Литовской ССР: «Йосаде? Приходи в Президиум… Жду тебя». Хозяин большого кабинета (он был еще и писателем) передал для публикации в журнале два написанных им рассказа, исполненных состраданием к евреям гетто, к их горю и мукам в страшные годы нацистской оккупации. «Неужели Палецкис такой наивный человек и сам не понимает, что теперь такую ересь нельзя печатать?»… Он те рассказы в журнале не напечатал, чем потом — в «ожидании счастливой смерти» — казнился: «Расставаясь с жизнью, хочу от многого избавиться… Я хочу рассказать о том, что так долго таил от всех».
В 70-е годы Йосаде задумал драму о «деле врачей», причем писать решил непременно на еврейском языке (с последующим переводом на литовский). С трудом добыл машинку с еврейским шрифтом — сперва удалось одолжить ее в Москве, потом жена привезла из Израиля. «С ужасом понял: за четверть века молчания мой идиш омертвел». Из письма другу: «Я пишу по-литовски, но мое сердце кровоточит по-еврейски».
Насильственное отторжение от своего языка и культуры — это для всех трагедия, но для писателя — втройне. И на пути к последнему приюту писатель много думает об этом. А где он будет — этот последний приют? Где похоронят?
В этом месте при чтении книги мне вспомнилась быль. В Москве лет 40 назад умер замечательный музыкант. Коллеги по симфоническому оркестру, в котором он работал дольше всех, причем был всеми уважаем и любим, решили, что он заслужил право быть похороненным на Новодевичьем кладбище. Похоронная комиссия во главе с известным дирижером направилась в Моссовет с соответствующим ходатайством. Там чиновник им вежливо объяснил: где кому быть похороненным — это решает специальная комиссия, и списки давно утверждены. «Ваша, к примеру, фамилия?» — спросил чиновник. «Моя фамилия — Хачатурян». Чиновник порылся в списках и засиял: «Есть! На Новодевичьем! Арам Ильич?» «Нет, я Эмин Хачатурян». «Эмина, извините, в списке нет». С тем и ушли. А замечательный композитор Арам Хачатурян предоставленной ему привилегией не воспользовался. Он завещал похоронить себя в Ереване, что и было исполнено.
Вильнюсское «Новодевичье» — это христианское кладбище на Антакальнисе. «Все-таки пусть… Там уже поселились многие мои друзья — литовские артисты, художники, литераторы», — говорил он своей дочери, приехавшей из Израиля, чтобы проститься с отцом. Над его гробом говорили речи известные и уважаемые люди: председатель Союза писателей Литвы, литературовед, кинорежиссер… А кто-то сказал, что он и жил не по-еврейски, и умереть не смог как еврей. Это, в сущности, он сам о себе сказал чьими-то устами. Это его предсмертные невыраженные мысли.
В заключение вернусь к затронутому выше образу голограммы. Это удивительная вещь — в сущности простая фотопластинка, но если особым способом подать на нее свет от источника и от освещаемого объекта, то на светочувствительной поверхности пластинки в результате интерференции запечатлевается картина объекта, и потом ее со всей полнотой информации можно снять как со всей пластинки, так и с любого ее осколка. Точно так и в жизни: отдельный человек, коль он сам по себе наблюдателен и объективен, как светочувствительный слой фотопластинки, запечатлевает картину времени, в котором ему выпало жить. Это как бы осколок большой голограммы, освети его, и увидишь поучительную картину. Только освети правильно!
Автор «Долгих бесед…» так эту голограмму осветил, что в каждой новелле его книги мы не только увидим рельефно выписанный с той или иной точки зрения образ конкретного человека по имени «й», не только услышим голос совести собеседника, запоздало умудренного жизненным опытом, но и себя увидим в этом свете так, как до того, возможно, и не видели. Потому «во дни сомнений, во дни тягостных раздумий» хочется раскрыть эту книгу и что-то в ней перечитать.