Мой давний товарищ Боря Ланда, сам не чуждый стихотворчества, написал друзьям о поэзии Бориса Рыжего: «Похоже, что это Лермонтов — гениально и просто, не как Бродский, любой читать может. Темы берёт не детские, и музыка замечательная, вечная и современная, и повесился в двадцать семь лет — ангел не вынес великолепия, домой собрался.
«А грустно было и уныло,
печально, да ведь?
Но все осветит, все, что было,
исправит память —
Звучи заезженной пластинкой,
хрипи и щелкай.
Была и девочка с картинки
с завитой челкой.
И я был богом и боксером,
а не поэтом.
То было правдою, а вздором
как раз вот это.
Чем дальше будет, тем длиннее
и бесконечней.
Звезда, осенняя аллея,
и губы, плечи.
И поцелуй в промозглом парке,
где наши лица
под фонарем видны неярким, —
он вечно длится».
***
«Благодарю за всё. За тишину.
За свет звезды, что спорит с темнотою.
Благодарю за сына, за жену.
За музыку блатную за стеною.
За то благодарю, что скверный гость,
я всё-таки довольно сносно встречен —
и для плаща в прихожей вбили гвоздь,
и целый мир взвалили мне на плечи.
Благодарю за детские стихи.
Не за вниманье вовсе, за терпенье.
За осень. За ненастье. За грехи.
За неземное это сожаленье.
За бога и за ангелов его.
За то, что сердце верит, разум знает.
Благодарю за то, что ничего
подобного на свете не бывает.
За всё, за всё. За то, что не могу,
чужое горе помня, жить красиво.
Я перед жизнью в тягостном долгу,
и только смерть щедра и молчалива.
За всё, за всё. За мутную зарю.
За хлеб. За соль. Тепло родного крова.
За то, что я вас всех благодарю,
за то, что вы не слышите ни слова».
***
«Ничего не надо, даже счастья
быть любимым, не
надо даже теплого участья,
яблони в окне.
Ни печали женской, ни печали,
горечи, стыда.
Рожей — в грязь, и чтоб не поднимали
больше никогда.
Не вели бухого до кровати.
Вот моя строка:
без меня отчаливайте, хватит,
– небо, облака!
Жалуйтесь, читайте и жалейте,
греясь у огня,
вслух читайте, смейтесь, слезы лейте.
Только без меня.
Ничего действительно не надо,
что ни назови:
ни чужого яблоневого сада,
ни чужой любви,
что тебя поддерживает нежно,
уронить боясь.
Лучше страшно, лучше безнадежно,
лучше рылом в грязь».
Стихи хорошие. Действительно лермонтовские, как бы вышедшие из «И скучно, и грустно». И те же 27 лет жизни… Почему поэтам не живётся?
Версию ответа предложил глубокий исследователь явления Пушкина в российской жизни и словесности писатель Андрей Битов в романе «Пушкинский дом»: «… Люди рождаются и живут непрерывно до двадцати семи лет (год-два — туда-сюда — все равно…), они живут непрерывно — и в двадцать семь умирают… Эта точка критична, конкретна и очень кратка по времени, не очень-то растяжима… и человек должен решить и избрать дальнейший путь, не опаздывая и потом уже не оглядываясь… Пушкин… у него хватило гения жить непрерывно до тридцати семи… Лермонтов предпочел смерть прерывности, повторности, духовной гибели … В двадцать семь умирают люди, и начинают жить тени, пусть под теми же фамилиями, — но это загробное существование, загробный и мир».
Не все чувствуют эту трагедию, разрыв непрерывности. Великие поэты чувствуют — им положено воспринимать нечто, прочим недоступное. У Владимира Соловьёва читаем:
«Милый друг, иль ты не видишь,
Что все видимое нами —
Только отблеск, только тени
От незримого очами?
Милый друг, иль ты не слышишь,
Что житейский шум трескучий —
Только отклик искаженный
Торжествующих созвучий?»
Поэтам должен быть слышнее танатос — стремление к смерти, которое в теории психоанализа Зигмунда Фрейда свойственно психике и противостоит эросу — стремлению к жизни. Эрос поэтам тоже слышнее, чем прочим. Чтобы написать «Я помню чудное мгновенье…», надо это услышать. Длинные донжуанские списки Пушкина и Блока, прозвище бисексуальной Марины Цветаевой — «Дон Жуан в юбке» должны были быть заслужены.
Об этом пел и Окуджава, поминая Высоцкого: «Говорят, что грешил, что до срока свечу затушил. Как умел, так и жил…». Высоцкий долго примерялся к смерти. За два года до неё написал:
«…И вот легли на спусковой крючок
Бескровные фаланги человека.
Пора! Кто знает время сей поры!
Но вот она воистину близка.
Ах! Как недолог путь от кобуры
До выбритого начисто виска».
А в 33 года Высоцкий спел:
«Слабо стреляться?! В пятки, мол, давно ушла душа?!
Терпенье, психопаты и кликуши!
Поэты ходят пятками по лезвию ножа
И ранят в кровь свои босые души».
Поэт совершал суицид без пистолета — алкоголем, наркотиками. Видимо, разрыв непрерывности, о котором писал Битов, был невыносим. По словам врача, у Высоцкого «была не банальная наркомания — это была форма социальной защиты, — своеобразный химический костыль».
Кончали собой и более благополучные гении поэзии. Формой самоубийств Пушкина и Лермонтова стали дуэли. Оба в своих главных произведениях воображали этот свой уход. Видно, та грань, о которой писал Битов: «точка критична, конкретна и очень кратка по времени», ещё не была пройдена, книга не была завершена, и в воображении герои поэтов выживали. Но ко времени своих дуэлей поэты эту «критичную точку» уже прошли, и дуэли стали для обоих формой удовлетворения влечения к смерти.
Не могу себе представить Пушкина или Лермонтова, убивающих человека. Пушкин, отменный стрелок, на предыдущих дуэлях после промаха оппонента дважды отказывался от рокового выстрела. Также выстрелил в воздух на своей первой дуэли Лермонтов.
К ХХ веку дуэли отслужили своё. 28 декабря 1925 года повесился 30-летний Есенин. Маяковский в стихе на это событие примерил, похоже, маску смерти на себя:
«Прекратите!
Бросьте!
Вы в своем уме ли?
Дать,
чтоб щеки
заливал
смертельный мел?!»
Первый раз Маяковский стрелялся в 1916 году, в 23 года. Уже были написаны его лучшие поэмы «Облако в штанах» и «Флейта-позвоночник». Пистолет тогда дал осечку.
По словам Лили Брик Маяковский не раз писал прощальные письма. Видно, содержание их не удовлетворяло его художественный вкус. Да и последнее письмо, писанное за два дня до выстрела 14 апреля 1930 года, мало что разъясняло: «Любовная лодка разбилась о быт». Какой быт? «Может, окажись чернила в «Англетере», вены резать не было б причины», юродствовал сам Маяковский в стихе на смерть Есенина. Поэт Маяковский делился пополам — автор замечательных поэм до первой попытки самоубийства, и «советский поэт» после. Похоже, была пройдена та битовская точка «потери непрерывности».
Юрий Карабчиевский в замечательном исследовании «Воскресение Маяковского» отметил аналогичное раздвоение в творчестве другого великого поэта: «Для Марины Цветаевой «ранний» и «зрелый» периоды разделяются не Революцией и даже не отъездом на Запад. Граница проходит в промежутке… Различие периодов — принципиальное, и это при том, что двух разных людей в ней не было». Цветаева с юности всматривалась в смерть. В 21 год она написала:
«Застынет всё, что пело и боролось,
Сияло и рвалось.
И зелень глаз моих, и нежный голос,
И золото волос…
Послушайте! Ещё меня любите
За то, что я умру».
Самоубийство поэта началось задолго до её «петли в Елабуге», о которой пел Галич. Оно случилось, когда она осознала, что для неё нет места на земле. Для чуткой Цветаевой, понявшей сразу всё об СССР, что видно из её ещё советского очерка «Мои Службы», возвращение на родину было поиском смерти, чем-то вроде дуэли Лермонтова.
Самоубийство Мандельштама было советским по форме — написал стих о Сталине: «Его толстые пальцы, как черви, жирны, /А слова, как пудовые гири, верны, /Тараканьи смеются усища, /И сияют его голенища…» (чудовищный, жуткий образ!), и прочёл его нескольким знакомым. Оказалось достаточным.
Но непрерывность духовного пути поэта, может быть, из-за потрясения первым арестом не прервалась. Стихи «Воронежских тетрадей» Мандельштама не менее гениальны, чем написанное им до ареста.
Борис Акунин в книге «Писатель и самоубийство», возможно, самой дорогой для него, во всяком случае, единственной, подписанной его реальным именем Григорий Чхартишвили, сообщил, что «в Освенциме уровень самоубийств среди охранников был в несколько раз выше, чем среди заключенных». Трепет перед зловещей властью заглушал танатос двух других великих поэтов сталинской эпохи. Тех хранила необходимость выжить. Чтобы расстаться со своей жизнью, надо ею владеть.
Борис Пастернак в телефонном разговоре в ответ на вопрос Сталина об арестованном Мандельштаме: «Но ведь он же мастер, мастер?» дал малодушный ответ, возможно, стоивший Мандельштаму жизни: «Да дело не в мастерстве…». Не хватило духу пойти против Молоха и подтвердить: «Да, мастер». Для Сталина, самого писавшего стихи, мнение Пастернака было важно.
Потом Пастернак переживал, просил о другом разговоре. Но не получил его.
После похорон Сталина Пастернак напишет Фадееву: «Как поразительна была сломившая все границы очевидность этого величия и его необозримость!». Освобождённый от подавляющего образа колосса, Пастернак почувствовал власть над своей жизнью и совершил собственное самоубийство. Летом 1956 года он передал на Запад для публикации роман «Доктор Живаго». Если Мандельштам совершил суицид в узком кругу нескольких знакомых, то Пастернак — перед всем миром.
Жизнь Анны Ахматовой долгие годы принадлежала тому же советскому Молоху: «Муж в могиле, сын в тюрьме. /Помолитесь обо мне». Борис Зайцев в Париже написал: «Да, пришлось этой изящной даме из Бродячей Собаки испить чашу, быть может, горчайшую, чем всем нам». Тут героизмом было — жить.
Фрейд написал в очерке «Достоевский и самоубийство: «… откуда вообще возникает соблазн причислить Достоевского к преступникам? Ответ: из-за выбора художником литературного материала, в первую очередь характеров жестоких, себялюбивых, склонных к убийству, что указывает на существование таких склонностей в его внутреннем мире…». Поэт, писатель изживает свои влечения — творя. Что же до танатос Ахматовой, то он был зарифмован в стихах. Крупнейшее произведение Ахматовой «Поэма без героя», с работой над которой она жила более двадцати лет, было построено вокруг самоубийства молодого поэта Князева.
Все эти годы Ахматова переживала выбор, сделанный юношей, стоявший и перед ней:
«Сколько гибелей шло к поэту,
Глупый мальчик: он выбрал эту,
Первых он не стерпел обид,
Он не знал, на каком пороге
Он стоит и какой дороги
Перед ним откроется вид…»
Так существовали ли великие поэты, не прожившие разлом непрерывности, не терзаемые танатос?
Гёте в 23 года перенёс своё несостоявшееся самоубийство в прозу, написав «Страдания юного Вертера». После публикации романа множество читателей покончили собой, создав Германии репутацию страны самоубийц. Гёте же прожил долгие 82 года, среди почитания и преклонения.
Кажется, счастливую жизнь, без разлома, имел Фёдор Тютчев — послом, вне России:
«Я помню время золотое,
Я помню сердцу милый край.
День вечерел; мы были двое;
Внизу, в тени, шумел Дунай…
… И сладко жизни быстротечной
Над нами пролетала тень».
Но и его — поэта-философа, завораживал таинственный момент смерти, перехода души из одной реальности в другую. Словами современного мудреца рабби Штайнзальца, это момент, который «создаёт точечный источник чистоты и искупления. Искупление также возникает на сломе, в результате мимолётного возникновения связи между мирами». У Тютчева о своём влечении:
«И кто, в избытке ощущений,
Когда кипит и стынет кровь,
Не ведал ваших искушений,
Самоубийство и любовь!»
В смерти есть ещё один элемент: искупление. Марина Цветаева завершила очерк о Маяковском так: «Двенадцать лет подряд человек Маяковский убивал в себе Маяковского-поэта, на тринадцатый поэт встал и человека убил». То есть — смерть поэта искупила его жизнь.
В комментариях рабби Штайнзальца читаем: «Смерть праведника искупает поколение, потому что чем выше стоял человек, покинувший этот мир, тем значительнее является порождаемая этой трансформацией чистота, и тем большим потенциалом обладает сопутствующее ей искупление».
Так же смерть пророка (а великие поэты пророческим даром обладают. Недаром и Пушкин, и Лермонтов в те же критические 27 лет написали свои программные стихи с одинаковым названием — «Пророк») может искупить грехи других, как у Исайи: «И он изранен преступлениями нашими, сокрушен грехами нашими, наказание за благополучие наше — на нем, и ранами его исцеляемся мы… отрезан он был от страны живых, за греховность народа моего — поражение ему» (53:5-8).
Трагически загадочна часто судьба поэтов. И недолог их век.
Новая книга Бориса Гулько:
«Мир еврея». Часть 2. 111 избранных эссе, написанных в 2012–2015 годах. 547 страниц. 26 долларов, включая пересылку по США и Канаде.
Мир еврея. Часть 1. 57 избранных эссе, написанных в 2000–2012 годах. 269 страниц. 15 долларов, включая пересылку по США и Канаде.
«Путешествие с пере- садками». Три книги воспоминаний. 397 страниц, включая фотографии. Очерки о чемпионах мира от Ботвинника до Каспарова и других великих шахматистах. 20 долларов, включая пересылку по США и Канаде.
Заказать книги можно у автора: gmgulko@gmail.com