— Добрый вечер, дорогие друзья. Сегодня интриговать я вас долго не буду — у нас в гостях Владимир Буковский. Владимир Константинович, добрый вечер.
— Добрый вечер.
— Очень долго думал, как бы так ну хотя бы в начале передачи не вспомнить четверостишие, с которым вы вошли в историю Советского Союза, я так понимаю, что вас им уже, наверное, замучили?
— В Польше, между прочим, его перевели очень хорошо, и оно тоже стало частушкой. В Канаде кто-то перевел на английский, я сейчас уже не помню, как это звучит.
— Поменяли хулигана
на Луиса Корвалана.
Где найти такую б…,
чтобы Лёню поменять?
(Речь о Леониде Ильиче).
— Да.
— Владимир Константинович, а почему на Корвалана-то, вы сами можете объяснить? Собственно говоря, какое отношение имел Пиночет к правозащитному движению в совдепии?
— Ни Пиночет, ни Корвалан не имели отношения к правозащитному движению. В 1973 году произошел переворот в Чили, к власти пришел Пиночет и кое-каких коммунистов посадил. Корвалан был в то время генсеком чилийской компартии, и соответственно началась кампания — очень шумная и надоедливая — в восточном блоке за его освобождение. А в это же время на Западе шла кампания, скажем, в мою защиту. Не только в мою, но и многих других. И вот когда это все шло крещендо, и когда все эти крики дошли до совершенно оглушительного уровня, Сахаров предложил произвести обмен. «А что мы, собственно, шумим? — сказал он. — Давайте их обменяем».
— И проклятый тиран Пиночет на это пошел — освободил Корвалана из темницы. Он, кстати, не так уже плохо выглядел после всех этих потрясений.
— Он очень хорошо сидел. Он же был в предварительном заключении. Он каждый день виделся с журналистами. А я-то сидел во Владимире… Пиночет сразу сказал: «Да». Советские молчали где-то с полгода. Не знали, что сказать. А потом начались закулисные переговоры через посредничество американцев, потому что у СССР с Чили не было дипломатических отношений после переворота. И в конечном итоге они договорились.
— Ну, это уже был, что называется, венец вашей деятельности в бывшем Советском Союзе, а безобразничать и хулиганить вы начали значительно раньше. Насколько я знаю, вас и из школы-то исключили, по-моему, в шестнадцать или в семнадцать лет?
— Меня несколько раз исключали. Но в последний раз — в десятом классе, в семнадцать лет, да.
— За что?
— Ну, времена были такие, знаете? Ну пошутили мы, собрали какие-то шутки, какие-то сами придумали. Машинописный журнал — одна копия. Сели, собрали всех своих сверстников и почитали. Вполне открыто, никак не подозревая, что мы совершаем идеологическую диверсию. Оказалось вот так. Директора сняли с работы, мне было запрещено учиться в высших учебных заведениях. Решение было такое: «Вы должны повариться в рабочем котле».
— Поварились?
— Нет.
— Я знаю, что не поварились, потому что уже в 21 год вас впервые арестовали, так что вам некогда было вариться. А арестовали за что первый раз?
— Это был не первый даже раз. Первый раз меня арестовали — мне восемнадцать было. Первый раз арестовали за чтение стихов на площади Маяковского. Был 1960 или 1961 год. Мы организовали чтение запрещенных стихов на площади Маяковского — в основном тех, кого при Сталине расстреляли или запретили: Мандельштам, Ахматова, Гумилев и так далее.
— А откуда у очень молодого человека вот такая не просто дикая ненависть к советской власти в те годы, но и совершенно безумная отвага по отношению к режиму? Кто это вас взрастил? Это родители? Друзья? Откуда это пришло к вам?
— Нет, конечно, само. Видите ли, ненавистью я это не назову, но у меня была биологическая несовместимость с советской властью, вообще с социализмом. Вот сейчас у нас в Европе наступают всякие времена — полусоциалистические, и я эту несовместимость чувствую немедленно. Это биологическая несовместимость. А все остальное — ну, если я в шестнадцать лет понял, что я с этой властью жить не могу, не буду, все равно не буду. После этого ну, что мне было терять, собственно говоря? Все равно я с ней жить не буду, так что, по крайней мере, навредить побольше или как-то еще что-то сделать.
— 61-й год — арест. Потом 63-й… Когда вас в психушку упрятали?
— В 63-м — первый раз. Потом второй раз — в 65-м. Потом еще три года дали в 67-м. А потом еще 12 лет в 71-м.
— В 71-м году вам дали пять лет тюрьмы и пять лет ссылки, правильно?
— Нет. Два года — тюрьмы, пять лет — лагерь и пять лет — ссылки.
— Итого — двенадцать? Я помню, тогда была статья — вот откуда, собственно, пошло: «Поменяли хулигана…», откуда вы получили это высокое звание хулигана — в «Правде» вышла громадная статья, в которой было написано, что Буковский — хулиган. Уже не ненормальный, уже с ненормальным не получилось. Пришлось признать вменяемым, хотя я понимаю, что тяжело.
— И неприятно.
— Уже вы стали хулиганом и загремели на 12 лет?
— Да.
— Отсидеть — не отсидели, потому что вас обменяли.
— Обменяли. Половину примерно я отсидел. Половину.
— Дальше что? Кембридж, Англия…
— Дальше — обмен. Обмен был, конечно, сенсационный. Советская власть никогда не понимала законов паблисити. Они не только произвели этот совершенно сенсационный обмен, они еще его сделали перед Рождеством за неделю. Вы же как журналист понимаете — это время, когда все журналисты в мире ищут историю с хорошим концом, такую рождественскую историю.
— Что-то такое подать к столу.
— Да. И у меня просто месяц, наверное, шли непрерывные интервью нон-стоп. Причем, телевизионные. Месяц я сидел в Цюрихе — обмен был в Швейцарии — и уже ничего больше делать не мог, только интервью давал. А потом начались поездки. Надо было туда поехать, сюда поехать… Ну, у нас были свои задачи — сидели наши друзья, за них надо было хлопотать.
— Владимир Константинович, а похоже хоть немножко на «Мертвый сезон», да? Банионис — с этой стороны… Вообще, как это выглядит? Есть какая-то такая мрачная романтика вот этого высокого обмена?
— Нет, с мрачной романтикой обменивали Толю Щаранского. Там вот мост, по которому он идет, вот это все…
— Посмотрели друг на друга искоса и пошли…
— У нас было немножко по-другому, потому что советская сторона в процессе переговоров настаивала на том, что это не обмен, а одновременное освобождение. И поэтому они придумывали очень долго процедуру, которая бы позволила им избежать нашей встречи. И поэтому было так. Оцепили аэродром. Прилетел самолет «Аэрофлота» — спецрейс — пустой, только с нами и с ГБ. И Прилетел «Люфтганза» самолет с Корваланом и его женой. И швейцарцы тут же оцепили войсками, чтобы никто никуда не сходил, что очень расстроило гэбэшников. Со мной летели 12 человек штатских гэбэшников — вроде охраны. И когда они увидели эту армию, один из них присвистнул и сказал: «Да-а-а-а, сходили в аэропорт». То есть для них-то была мечта колготки жене купить, а тут они — в тюрьме, а я — на свободе. Вот такое расстройство. И дальше процедура происходила следующим образом. Было три посла со своими машинами на поле. Был советский посол, был американский посол и был чилийский посол. Чилиец забрал Корвалана на борт своей машины, советский забрал меня и мою семью (я был с мамой, с сестрой и с племянником) на борт своей машины. Американец подъехал к чилийской машине и отвез Корвалана на борт аэрофлотовского самолета советского. А потом приехал за нами и отвез нас в аэропорт. Вот они придумали процедуру — как избежать той романтики, о которой вы говорите. Глаз в глаз не взглянул. Но я видел Корвалана через окно машины, как он карабкался по трапу на советский самолет. Такой очень маленький, кривоногий человечек. И я про себя подумал: бедняга, ведь он же на самом деле не знает, куда он едет, ему там уютно не будет.
— Ну надо сказать, что он свой век доживал вполне комфортно.
— Да. У него произошла удивительная история. Все-таки Чили — это не Советский Союз и не Россия. Все то время, что он сидел в тюрьме, был по обмену в Советском Союзе, а дальше еще был сюжет — ему же сделали пластическую операцию в 83-м году и забросили его на территорию Чили, и там он пускал поезда под откос, потом в 89-м он запросил разрешения у Москвы по секретным каналам приехать назад и опять изменить внешность на прежнюю, потому как Пиночет ушел, и уже нет смысла поезда пускать под откос. И потом он приехал. И вдруг выясняется, что все эти годы ему начислялась зарплата чилийского сенатора — он же был сенатором на момент переворота. И вот зарплата ему накапливалась.
— Деньги платили исправно?
— Да. Клали в банк. И вот он приехал и получил довольно серьезную сумму денег — не миллионер, но достаточно обеспеченный человек. Купил домик в предместье Сантьяго и доживал.
— Выходит, вы зря его жалели-то? Не так уж ему и плохо было после того как он улетел. И пожил хорошо, и поезда успел попускать, и зарплата шла.
— Да. Но ему было неуютно. Журналисты передавали, что он жалуется в частных разговорах. Выяснилось, что в его квартире, которую ему там дали в Москве, стоит подслушивающее устройство.
— Обидно.
— Обидно. Он же свой. Он сидел в тюрьме, кровь мешками проливал, а они…
— Итак, вы оказались в Кембридже, правильно? Вы ведь ученый, нейрофизиолог, верно?
— Нейрофизиолог, да.
— Вы преподаете в Кембридже уже не первый год.
— Сейчас уже нет.
— Уже не преподаете? Сколько лет вы преподавали там?
— Я в основном занимался исследовательской работой. Я закончил Кембридж. Я пошел студентом, потому что все-таки я не успел закончить в Москве ничего. Потом делал свою ученую степень в Стэнфорде, в Калифорнии — это восьмидесятые годы. Потом вернулся, поработал исследователем. И где-то порядка семи-восьми лет назад всех стали потихонечку убирать. У нас в науке были такие сталинские чистки. Всех, кто был постарше, отправили на пенсию, понимаете, потому что динамики кадров нет, а деньги уменьшаются — срезали же общественное финансирование науки почти везде, и в Америке — тоже. Я знаю, сколько у меня коллег здесь ушло в отставку.
— У Корвалана стояла подслушивающая аппаратура, так что ему было не очень, как вы говорите, комфортно. А вам было комфортно? Вы ведь, как никто, попортили очень много крови ответственным гэбэшным товарищам, вы не боялись, что вы не так включите приемник, как включил его в Париже в свое время Александр Галич, не так поедете на машине, как поехали фигуристы знаменитые? Был этот страх?
— Нет. У меня никогда его не было. Вы понимаете, если бы я от них убежал — они бы за мной охотились, но они меня сами выгнали. Я же не убегал. Я же ведь и не просился уехать.
— Ну и что? Галича тоже…
— Он уехал сам.
— Ну как? Практически его же выжили?
— Ну, выживали многих. Знаете, просто вызывали и говорили: «Или на Запад уезжай или на Восток». Вот так, скажем, поступили с Литвиновым Пашей, с Аликом Вольпиным, с очень многими нашими друзьями. Но физически его не вывозили, понимаете? А, во-вторых, у меня все время выходили книжки, а это, между прочим, лучшее средство защиты. Убей меня — и книга будет бестселлером. Ну что-то от этого получится?
— Только еще хуже, да?
— Только хуже. Тем более что я — человек очень открытый. Я никогда своих взглядов не модифицировал.
— То есть они боялись возвысить ненавистную фигуру?
— Конечно. И что бы они получили? Все бы сразу поняли, кто это сделал. Это сегодня все стало непонятно, там какие-то криминальные разборки… Да, тогда этого не было. И если тебя убили, это было только КГБ. Это никто другой не мог быть.
— Вот живет бывший советский хулиган Буковский в Кембридже, занимается научной деятельностью, прекрасно, комфортно себя чувствует, у него выходят книжки, причем книжки не только научные, но и книжки, связанные с его правозащитной деятельностью, взглядом на жизнь и так далее и так далее. И вообще все очень хорошо. Подходит незабываемый конец восьмидесятых. Буковский вместе со всеми остальными (ну, я, например, говорю про свое окружение, про знакомых) задыхается от счастья, что рухнула советская власть, и теперь все будет хорошо, или Буковский один из немногих, у которых нет этой наивности?
— Нет, у меня наивности не было никакой. Приход Горбачева я расценивал как неизбежное поведение советской системы, вошедшей в период кризиса. У меня сомнения в этом не было никакого. Да я и написал в то время об этом.
— Неужели ничего не шевельнулось, когда вы видели, как люди рушат памятник Дзержинскому на Лубянке?
— Замечательные кадры, я очень их люблю. Просто всегда у меня было много сомнений, чем это кончится. Потому что система была хоть и дряхлой, но уж очень въевшейся в поры людей, понимаете? Это ведь не только наличие каких-то структур, это еще и психология советская, да? От нее-то как избавляться будут? Плюс я понимал, что реформирование — эти все «перестройки» и «гласности» — это, в общем-то, мошенничество. Они же пытаются спасти систему, а не отказаться от нее. Они пытаются, как говорил Горбачев, «придать второе дыхание социализму». А мне и первого хватало. И я понимал, что это обман идет. Вот насколько люди успеют понять этот обман? Как они смогут ему противостоять? Все это большие вопросы. У меня тогда вышла книга. Называлась она «USSR: From Utopia to Disaster». Она не выходила по-русски никогда и по-английски, по-моему, вышла очень поздно. Но вот там я проанализировал и доказывал, что крушение советской системы неизбежно. Оно заложено в самом дизайне советской системы. Это не очень толстая книжка. Довольно теоретическая. Успеха она не имела. И из всех моих книг это была, пожалуй, наименее успешная.
— Ну, это вполне понятно, потому что эта книга, как я пониманию, не доставила удовольствия ни гэбэшникам, ни демократам, ни либералам — никому.
— Никому.
— То есть вы вызвали раздражение у всех.
— У всех абсолютно. И у Запада — тоже. Запад был влюблен в Горбачева, была «горбомания», как вы помните. А я объясняю, что Горбачев — это вообще ничто, это явление закономерное, система входит в штопор и вот-вот рухнет. Книга вышла в 88-м году, успеха не имела ни малейшего. В Германии — где-то в 90-м. И тоже — никакого успеха. Даже в 90-м году, уже близко это все было. А в какой-то стране, по-моему, в Италии, она вышла уже после того как все рухнуло. Вот я так попал неудачно. То это было слишком рано, а теперь — уже слишком поздно. Ну прямо, как у Ленина, вот ни туда, ни сюда не попал.
Окончание следует
Печатается в сокращении