— Помидорчик. Помидорчик, миленький, ну отзовись!
Муж будил её, тряс за плечо. Пугался её отчаянных, глядящих сквозь него глаз.
А у неё — там, за белой снежной равниной с серыми холмами шинелей, не прикрытых ещё снегом, — мёртво молчала артиллерия. И молчали рядом её товарищи и её командир, а она кричала, кричала в трубку, чтобы докричаться сквозь эти ватные, глушащие все звуки снега. «Помидорчик, миленький, ну отзовись же, Помидорчик!»
Она долго, будто не узнавая, смотрела на мужа, вставала, глотала холодный чай на кухне, ложилась, засыпала. Чтобы снова вскочить по тревоге.
Вот уже больше тридцати лет длится для неё эта война.
На фронт Александра Барейша ушла добровольцем, не успев закончить сельскохозяйственный техникум в родном тихом Бердичеве. На курсах медсестер научилась всему самому главному по военному времени: стрелять, ползать по-пластунски, перевязывать раненых. Из Бердичева их отправлялось на фронт 11 девчонок-санинструкторов, в основном — добровольцев. Саше было 17 лет, и она даже представить себе не могла, что война — не девчоночье дело.
На перроне, окружённом берёзовым лесом, их встречал молодой и потому очень суровый командир. Шли полями, перелесками, радостно щебечущие девчушки собирали букеты ромашек, но, услышав приближающуюся канонаду, стихли. Некоторые стали плакать.
— Вы что, не знали, куда идёте? На танцы собирались? — прикрикнул суровый лейтенант.
Да знали, знали они, куда шли, но кругом пели птицы, стояло такое лето, впереди была вся жизнь, в которой война казалась романтическим приключением, книжкой о подвигах. А жить было так хорошо, и так страшно от этой неумолимой близости смерти.
Переночевали в стогу пахучего сена на лесной опушке. Ночью девчонки просыпались от близких бомбёжек. Какой страшный голос у войны… Утром двинулись дальше по дороге, огибающей лесок, и сразу попали под артналёт. Одна девочка растерялась, заметалась, не бросилась, не вжалась в землю, в пыльную колею, побежала было к лесу, потом назад, к своим, — тут-то её и убило.
И, увидев её мёртвые глаза, её развороченную осколком окровавленную грудь, девочки поняли, что от тишины и красоты этого лета, этого леса они отделены своим выбором, и что детство закончилось здесь, на этой опушке.
Они похоронили подругу и больше уже не плакали — для них начался повседневный размеренный труд войны.
Сашу направили к пехотинцам — в 254-й стрелковый полк 56-й Гвардейской дивизии 10-й армии. Впереди были Смоленщина и Белоруссия, Прибалтика и Германия. А пока ей повезло, полк стоял в обороне, атак не было, и можно было успеть осмотреться, привыкнуть…
Как и многие фронтовики, Александра Михайловна Барейша не любит говорить о войне. И очень редко надевает награды. Наверное, она боится встать в один ряд с теми, кто любит говорить о войне и о своей личной роли в той Победе. Был у неё знакомый фронтовик, работал в депо. Как-то пьяный переходил через рельсы и попал под маневровый, лишился ноги. А потом, выступая в школе, красиво говорил о фронте — как воевал, был ранен, как ему оторвало ногу… Зима — маленький город, и об этой его лжи сразу стало известно. И дети узнали, что герой, который выступал перед ними, врал. И это вранье испачкало, смазало правду, рассказанную им.
Александра Михайловна выступать отказывается. Разве можно рассказать об этих годах усталости и серой бессонницы, тяжкого труда, от которого зависят жизни твоих товарищей.
… Пехота сорвалась с места и, не добежав до немецких траншей, не в силах одолеть эти два десятка метров, залегла под яростным обстрелом. Пули, осколки — воздух пронизан летящим крошевом, нацеленным на них. Свист пуль, взрывы, стоны, смерть вокруг, а ей надо ползти — вокруг лежат, стонут от боли её раненые товарищи, однополчане. Ей нужно перевязывать, находить слова утешения, тащить этих людей к своим окопам — таких тяжёлых, больших беспомощных мужчин — ей, маленькой и слабой. И снова возвращаться под огонь и перевязывать, выносить…
Это было так давно, будто бы и не с ней вовсе.
— Слушай, а ты уверена, что мне это не приснилось?
И я пугаюсь серьезности этого вопроса. Но как же — вот её фронтовые награды: Орден Славы III степени, медали «За боевые заслуги» и «За победу над Германией» и ещё несколько медалей, полученных уже после войны.
В сорок первом и сорок втором она была санинструктором.
— Я ведь маленькая была, быстрая, незаметная. По-пластунски ползать умела лучше мужчин. И везучая. Ранена всего два раза, правда, один раз — в голову. И контужена. А остальные ранения она просто не считает, хотя руки и ноги у неё в шрамах. Застрял осколок — вырвет зубами, или товарищи помогут, перевяжут. Как-то неловко было к санинструктору в медсанбат обращаться.
Да, везучая. Как ни странно, фронт спас ей жизнь, хотя и отнял здоровье. Её родные, те, что остались в Бердичеве, погибли все до одного. Маму угнали в Германию, и там она умерла. Отец ушёл в партизаны и подорвался на мине. Шестнадцатилетнюю сестрёнку повесили фашисты. Старшая сестра сошла с ума, когда её мужа зашили в мешок, бросили в сарай, засыпали сверху сеном — и сарай сожгли. И дочку её вырвали из рук матери и бросили туда же, в огонь, к отцу. С ума сошла сестра и умерла потом. Брат, бортмеханик, под Сталинградом погиб — подбили его самолёт.
Город Бердичев сожгли дотла. А людей согнали на окраину и заставили копать ров, потом стали расстреливать. Кто мёртвым падал в тот ров, кто раненым. Неделю, говорят, доносились из-под земли стоны. Как стонет земля! Как стонет сердце маленького человека, на которого всей тяжестью обрушилась война.
Вынести раненого из-под огня, перевязать его, мечущегося, было ещё не самым тяжёлым.
— Перевязываешь его, уговариваешь — ну, миленький, потерпи ещё, сейчас легче станет. А он вдруг из рук выскальзывает, как вода сквозь ладони опадает. Значит, умер. И такая досада, обида — как же это!?
… Это было в Белоруссии. Осень. Заморозки. Наступавший полк оторвался от своих, попал в окружение, увязнув в болоте. Командир полка — до войны он был учителем — не смог пережить своей вины, своей ошибки, застрелился.
И даже мёртвому, даже много лет спустя не может Александра Михайловна простить ему это дезертирство: он оставил погибать, гнить по пояс в болоте свой полк, своих солдат, вместо того чтобы решиться вести их на прорыв. Кто, как не он, мог знать эту местность, расположение своих и вражеских частей, тактику выхода из окружения?
Они сидели по пояс в болоте. По утрам вода покрывалась корочкой льда. У них была одна на всех зажигалка, но разжечь костер из того проклятого мокрого лозняка они не могли. Мужчины выдёргивали вату из телогреек и курили. Всех шестерых лошадей съели, сдабривая мясо размокшей солью. Потом есть стало нечего.
Вокруг стояли немцы. Им было ни к чему идти в атаку, достаточно просто подождать, пока эти русские погибнут сами. Тех из них, кто не выдерживал и вылезал на бугорок, немцы пристреливали. Им надоедало ждать, и время от времени они покрикивали: «Рус, сдавайся!»
А они сидели по пояс в болоте, но не сдавались. Их обстреливали, и убитые тут же уходили под мёрзлую воду, а живые так и стояли среди трупов своих товарищей.
Ночью, когда фашисты не могли их видеть, бойцы вылезали на пригорочки, где можно было сесть, вытянуть затекшие заледенелые ноги.
… Саша и восемнадцатилетний мальчишка-солдат сидели на бугорке, сняв брюки и сапоги. В темноте друг друга почти не видно. Подсушивали портянки, растирали ноги. Оба не ведали, сколькими часами измеряется оставшаяся им жизнь, сгинут они в болоте, ослабев от голода и холода, или будут расстреляны немцами.
Они сидели на бугорке, и каждый думал о доме, о родных, о тёплой печке и мягком хлебе.
— Шур, а у тебя до войны парень был? — спросил вдруг солдат, сидевший к ней спиной.
— Нет, я же некрасивая и ростом маленькая, на меня не смотрел никто, — она сидела, прислонясь спиной к чахлой березе, и смотрела куда-то вверх, на морозные звезды.
— И у меня девушки не было. Не успел. Мне нравилась одна в школе, всё хотел с ней на выпускном поговорить, да не получилось. У нас выпускной был 21 июня, утром пришли домой, а мать плачет — война… Шур, а вдруг убьют нас обоих, и мы так и не узнаем, как это бывает… Давай, а? Ну, пожалуйста. Обидно ведь — умереть, а самого главного так и не узнать…
— Глупый ты. Узнать — не узнать… Да разве это так бывает? Это — любить друг друга надо. А без любви — это гадость, когда просто так. Ты выбрось это из головы. Выберемся отсюда, наши придут, нас отобьют, не оставят же — а там война кончится, придёшь домой, женишься по любви, детей заведёшь. И когда-нибудь в старости вспомнишь, как мне тут глупости говорил. Ты поспи пока, я покараулю…
… Он был застрелен, когда они прорвали окружение. Так и не узнал, как это бывает… И Шура, воспитанная на строгих представлениях о девичьей чести, всё же чувствовала вину.
Той ночью узбека Каюма, командира взвода связи, и его товарища послали в разведку. Вернувшись перед рассветом, Каюм показал направление: там наши. Им не верилось.
Там наши, настаивал Каюм. Лошадь там заржала, и кто-то сматерился. А немцы стрелять начали. А вдруг полицаи или власовцы? Но ждать дальше бессмысленно. Они решили пробиваться.
Вылезли из своего болота, бежали, едва отрывая затекшие ноги от земли. Они кричали «Ура!» охрипшими голосами, наверное, это было самое тихое «Ура!» за всю войну.
У Саши не хватило сил на прыжок, и она свалилась в овражек, на что-то мягкое. Это был спящий немец, не слышавший их крика. Пока он успел сообразить,что к чему, она выскочила из овражка, и бегущий сзади солдат пристрелил сонного фашиста.
… Когда добрались до своих, от полка оставалось всего восемнадцать человек.
После этого у Саши стала болеть спина. Болеть так, что она уже не могла выносить на себе раненых. Эта боль так и не прошла — сидение в мёрзлой воде навсегда лишило её возможности материнства, но об этом она узнает потом…
Она уже не могла таскать раненых и решила стать радисткой. В начале сорок четвёртого ей вручили орден Славы III степени.
Дело было так. Прервалась связь с артполком. Рация молчала, а телефонный кабель, видно, был перебит осколком. Четверо ребят один за другим ушли восстанавливать линию и не вернулись. А связи по-прежнему не было.
И тогда она схватила с подоконника избы, в которой располагался взвод связи, лежавший там пистолет и выбежала в рассветные сумерки. Она шла по проводу, пока не заметила, что конец оттянут в сторону. Значит, ребята не смогли найти разрыв и погибли. Вдруг среди кочек зашевелилось что-то чёрное. Она вздрогнула — немец!
Он сидел над проводом в наушниках, слушал, что-то помечал в блокноте. Значит, сначала обрезал провод, потом, когда снайпер пострелял ребят, восстановил линию, подключившись к ней, рассчитав, что работающая связь не вызовет подозрений.
Саша подкралась сзади. Навела пистолет. Своим глухим низковатым голосом отчетливо произнесла: руки вверх! Немец вскочил, поднял руки. Его пистолет так и оставался на земле, руки дрожали. «Иван, я сам», — лепетал перепуганный немец. Под дулом пистолета она повела его, высокого, чуть не вдвое выше её самой, к своим. Думала: вот сейчас повернется, набросится, убьёт. Молодой, сильный. Дрожала так, что, боясь выронить пистолет, держала его обеими руками. С жизнью прощалась.
Сдав пленного, она сорвала с себя шапку, вытерла взмокший лоб. А из-под шапки — длинные, тёмные прекрасные её косы.
— Фрау! — выдохнул немец и опустился на табуретку.
— Ты где пистолет-то взяла? — деловито поинтересовался командир.
— На подоконнике…
Комвзвода подошел, разжал её судорожно напряженную руку, вынул пистолет, достал из него пустую обойму.
— Видала?
Немец смотрел с ненавистью и отчаянием.
… Полк проходил через деревню Петрищево, где ещё стояла виселица, на которой казнили Зою Космодемьянскую. Полк проходил через выжженные города и села, обезлюдевшие, почерневшие, только печи торчали над пепелищами безмолвными обелисками да манили к себе аккуратненькие, как маленькие избушки, колодезные срубы. Кинулась она к одному такому колодцу напиться и отшатнулась — доверху был он набит телами детей. Скрюченные трупики. Пальчики, волосики, глазки… С тех пор она не могла пить из колодцев — пила из ручьев, овражин, а то и просто из дорожной колеи.
Война шла к концу. Теперь, привыкнув к виду смерти, разложения, разрушения, теперь, когда боль от утрат притупилась, и в душе появилась будто бы отстранённость, отрешённость, Саша, пережившая стольких куда более сильных, чем она, людей, твердо знала о себе: везучая.
И опять пришлось убедиться в этом. В их блиндаж прямым попаданием ударил снаряд. Двух связистов убило, брёвна разметало, а её лишь засыпало с головой землёй — как сидела, согнувшись над рацией, так и осталась. Её откопали и удивились: живая. Но от контузии она онемела. И ослепла на один глаз. Позже голос вернулся, но она ещё долго заикалась.
Её отправили в прифронтовой госпиталь. Три огромных палатки, на соломе раненые. Дело было в Эстонии. Стояло лето, жужжали шмели, Саша полюбила гулять в одиночестве по окрестным сосновым лесам — хоть и запрещалось это.
Недалеко был хутор: несколько домиков среди яблонь, смородины и крыжовника, десяток коров, сепаратор под навесом. И почти всегда то возилась в саду, то хлопотала возле коров молодая женщина. Раз подошла Шура о чём-то её спросить. Говорить им было трудно — Шура заикалась, а женщина с трудом понимала по-русски. Женщина была батрачкой у хозяина хутора. Угостила молоком, пригласила прийти снова — к дойке.
— Ты где это пропадаешь? Тебе же ходить нельзя! — побранил как-то врач. Шура призналась. — То-то и смотрю, питание плохое, а ты поправляться стала, щёки откуда-то появились. Везёт! — подтрунивал доктор.
Да, ей везло. Как-то жарким днем сняла она гимнастёрку и в белой нательной рубахе по солнышку отправилась к своей приятельнице. Села с ней возле заборчика, попила молока. И тут небо закачалось от гула низко летевших самолётов. Началась бомбёжка. Бомбили госпиталь. Немного переждав, Шура кинулась туда. Ничего, ни людей, ни палаток — только груды изувеченной земли, на которую так страшно смотреть. Немного погодя из леса вышел ещё один раненый с перевязанной головой, тоже гулял во время бомбежки. Потом подошёл третий. Так и пошли они втроем искать свои части.
Напоследок Шура забежала к той женщине-эстонке проститься. Обняла её, всплакнула. Та неторопливо достала старенький свитер, протянула Шуре.
— Оставалась бы ты здесь, со мной. Работала бы. Жили бы вместе. Зачем тебе, девочке, воевать? — с сожалением сказала женщина.
Там было так тихо, и стоял на столе букет ромашек, и усталый луч солнца распластался на чистом некрашеном полу. Зачем было этой израненной и измученной девочке воевать? Долг, страх — что гнало её из тишины и уюта? Через всю Европу, Германию. Там встретила Победу. И потом служила ещё год, добивая прятавшихся фашистов.
Что осталось у неё после войны? Да ничего — ни дома, ни родных, ни славы, ни друзей. Даже фотография военных лет всего одна. Разве что ложка — железная, с круглым черпачком — войну проносила её Саша за голенищем. Принадлежала эта ложка Серёже Власову, он её из дома привез. А когда Серёжу убили, его брат-близнец Саша отдал ложку Шуре, она свою потеряла. Вот и осталась — память.
Когда пришло время демобилизации, Шура загрустила. Ехать ей было некуда. И тогда взводный скомандовал: поезжай-ка к моим, на станцию Зима. Жена поможет тебе устроиться, старики мои приютят на первое время. Поехала…
И оказалось, что она, знавшая всё о войне, ничего не знает о жизни. Ей пришлось учиться ладить с людьми, привыкать к злословию, к несправедливости. И не возражать тем, кто говорил: на войне было легче, там пайку давали, а вот тут, в тылу…
В Зиме она и состарилась, похоронила мужа и с тех пор взяла за правило каждый день в любую погоду ходить на могилу. Друзей у неё не было, в город она почти не выбиралась — не считая ближнего магазина. Да вот ещё на демонстрацию. На демонстрацию она ходила всегда. Даже когда был мороз с ветром, и она промерзала до костей, и потом несколько дней болела. Но ходила всегда. Люди в этот день были веселее, радостнее и ближе друг к другу.
По будням в магазине она видела этих людей раздражёнными и усталыми, они равнодушно обходили маленькую немолодую женщину. А почему бы не здесь, в магазине, а не в пустующем Дворце культуры повесить фотографии фронтовиков и подписать, кто где воевал, и чем награждён. Может, и не огрызались бы тогда, пропуская старика без очереди?
Александра Михайловна без очереди никогда не подходит. Стесняется. И не надевает награды — даже на демонстрацию. И отказывается от приглашений в школы. Она боится мероприятия. Ей кажется странным, когда собирают ребят — шумных, дурашливых, занятых своими проблемами, и ставят под их критические взгляды старого и беспомощного человека, силящегося рассказать о пережитом когда-то.
… Недавно её вызвали в военкомат. Сказали, что в связи с годовщиной Победы она представлена к награде.
— А зачем мне награда?
— То есть как?!
— Ну, куда мне надевать медали? В больницу? Да я и до годовщины не знаю — доживу ли…
— Наградим посмертно, — отрезал военком…
Она, наверное, была не совсем права насчет наград. Кто знает, может быть, годы спустя, в день празднования очередной годовщины Победы, люди всё же выйдут на улицы, хотя и не будет уже среди них фронтовиков, и, может быть, достанут награды дедов, прадедов — не проданные, не заигранные детьми, — сохранённые на Память.
Ольга ПОДЪЁМЩИКОВА
http://literratura.org/prose/1975-olga-podemschikova-bareysha.html