…К доске Зудяра вышел с томиком Гоголя, заложенным пальцем на нужной странице, и объявил:
– Я тоже прочту из «Тараса Бульбы».
И он начал читать отрывок, где описана толпа запорожцев на берегу Днепра, и какие-то казаки (кстати, Гоголь пишет «козаки») в «оборванных свитках» рассказывают им, что не стало жизни от жидов, что вот они уже и церкви православные в аренду забрали, и своим жидовкам юбки шьют из поповских риз.
«Перевешать всю жидову! — раздалось из толпы. — Перетопить их всех, поганцев, в Днепре!»
Зудяра прокричал эти слова мужественным «казацким» голосом. Все лица, как по команде, повернулись ко мне. Я почувствовал, что краснею и глаза мои наливаются слезами.
Зудяра продолжал:
– «Толпа ринулась на предместье с желанием перерезать всех жидов. Бедные сины Изхаиля, растехявши все пхисутствие своего и без того мелкого духа, — эти слова произносились с издевательским «еврейским» акцентом, — прятались в пустых горелочных бочках, в печках и даже заползывали под юбки своих жидовок; но казаки везде их находили».
Все хохотали. Я чувствовал, что лицо мое пылает, и я сейчас или закричу, или потеряю сознание. Я взглянул на Надежду Ивановну — она хмурилась, ей определенно все это не нравилось. Но почему же тогда она не прервет его?
– «Жидов расхватали по рукам и начали швырять в волны. Жалобный крик раздался со всех сторон, — голос Зудяры звенел победной радостью, — но суровые запорожцы только смеялись, видя, как жидовские ноги в башмаках и чулках болтались на воздухе».
Я не притворялся, когда говорил потом родителям, что не понимал происходящего со мной, как будто это был кто-то другой, не я. Помню, этот другой вскочил с места, перепрыгнул через парту, подлетел к Зудяре, вышиб из его рук книгу, схватил за горло и повалил на пол. Поднялся крик, все вскочили с мест. Ничего не соображая, я бил Зудяру кулаками по лицу, он пытался уворачиваться и кричал:
– Ты что?! Это же Гоголь написал!.. Это же не я! Гоголь!.. Гоголь!..
Я немного пришел в себя, услышав истошный вопль Надежды Ивановны. Кто бы подумал, что эта выдержанная, интеллигентная женщина может так кричать!
Меня оттащили от Зудяры, и в этот момент в дверях класса появился директор школы…
Не буду описывать степень горя и отчаяния моих родителей.
– Ты погубил себя! Ты разрушил свою жизнь! — Отец не кричал, он стонал. — Они тебе не простят… А тут еще этот проклятый Израиль на нашу голову.
Он сам только что пережил полный крах своей академической карьеры, второй год ходил без работы. Только теперь, давно став взрослым и давно став отцом, я понимаю весь ужас его положения.
Дедушка Матвей Самуилович держался гораздо спокойнее, но и он осуждал мой поступок:
– Драться — это нехорошо. Он тебе сказал — ты ему сказал, он — слово, ты — слово… Но драться…
Я теперь запросто захаживал в его комнату, подолгу говорил с ним обо всем на свете. Оказалось, что он много знает интересного. В молодости по своим мануфактурным делам он ездил чуть ли не по всей Европе, побывал во многих прекрасных городах и с увлечением их описывал. Но вообще-то, если верить деду, самым прекрасным местом в мире был польский город Лодзь: такой мануфактуры и в таком ассортименте не было больше нигде…
О происшествии в школе мы старались не говорить. Где-то в РОНО обсуждалось мое дело, готовилось судьбоносное для меня решение… Мы могли не говорить об этом, но не могли не думать. Тема эта буквально висела в темном воздухе, витала под потолком, пряталась за тяжелыми книжными шкафами. Однажды без всякой связи я неожиданно спросил:
– Дедушка, а ты Гоголя читал?
Он посмотрел на меня с искренним недоумением:
– Ты разве не знаешь, что я учился в реальном училище? Там давали самое лучшее образование. Русскую литературу тоже, а как же?.. Я тебе скажу: мне больше всех нравился Толстой. Вот он понимал людей, всяких. Он знал, что человеку можно, а что нельзя. И Гоголя тоже изучали, а как же… Очень хороший писатель, смешной. Как он хуторян описывал — замечательно! Я же там жил, я видел.
– А ты можешь объяснить, почему тогда он, Гоголь… такой добрый, так всех жалеет: Акакия Акакиевича, художника Чарткова… А когда евреев убивают, он только смеется вместе с казаками…
Матвей Самуилович пожал плечами:
– По-моему, это нетрудно объяснить. Этот… Акакий, и другие тоже, они — его народ, его родные люди в его стране, он их знает и любит. Ну, как своя семья. А евреи… они чужие ему. Что он о них знает? Он же всего этого не читал, — дед кивнул в сторону шкафов, где спокойно, с достоинством мерцали золотые корешки, — он их не знает, не любит. Все смеются — и он со всеми, все ругают — и он заодно, все идут громить — и он туда же…
– Но ведь он же антисемит, — пустил я в ход неотразимый, с моей точки зрения, довод.
Дед вздохнул:
– Знаешь, мне иногда кажется, что антисемиты необходимы: ведь если б не они, евреи бы давно разбежались. Подались бы, кто куда: в герои Гражданской войны, в профессора политэкономии… я знаю? Быть евреем трудно…
И тут я задал вопрос, от которого Матвей Самуилович лишился на некоторое время дара речи:
– Дедушка, а у нас будет когда-нибудь своя страна?
Он испуганно оглянулся, посмотрел на дверь и, понизив голос, прошептал:
– Разве такие вопросы спрашивают так громко? — он перевел дух, постепенно успокоился, и на его лице расцвела счастливая, таинственная улыбка:
— Почему «будет»? Уже, слава Б-гу, есть…
Между тем история с Зудярой (или правильнее было бы сказать с Гоголем?) возымела в моей жизни серьезные последствия. Худшие опасения родителей сбылись. Меня исключили из школы, и я вынужден был оканчивать среднее образование экстерном. Одновременно я был исключен из комсомола. Всему делу был придан так называемый «политический характер»: мотивом моего поступка был объявлен «воинствующий буржуазный национализм». С таким клеймом нечего было и мечтать об институте.
Я пошел работать, вскоре загремел в армию и только после армии смог поступить на литературный факультет областного педагогического института, и то на заочное отделение. Потом я преподавал русский язык и литературу в школах Челябинской области. Ну и так далее… В общем, прошло еще немало лет, включая четыре долгих года в отказе, прежде чем моя нога ступила на заасфальтированную землю предков в тель-авивском аэропорту.
А там, далеко на севере, в стране Николая Васильевича, осталась на подмосковном кладбище заваленная снегом могила Матвея Самуиловича…
… Старый новый год приближался, веселье поднялось на новую, высшую ступень. Хозяйка села за рояль, и все хором принялись петь знакомое с детства: «Была бы страна родная, и нету других забот…» Но настроение у меня явно было отравлено воспоминаниями прежней жизни. Не дожидаясь шампанского и не прощаясь, я выскользнул за дверь (почему-то это называется «уйти по-английски»). Пока я отыскивал на паркинге свою машину, из дома неслось: «И хорошее настроение не покинет больше вас».
Вот как Владимир Матлин пишет хорошо. Прочитал вчера Николай Васильевич и Матвей Самуилович около полуночи на кухне и сидел думал — как хорошо сказал, особенно в 4-м столбце (газета) — почему и от чего…(это где дед рассказывает (Владимиру)).
Хорошо написано и правильно прожито, быть верным своему народу это не для каждого. Но мою верность своему народу Украины вижу в том, чтобы попросить прощения за обиды и притеснения у народа Израиля . Простите меня и мой темный народ который в гневе и злобе громил, презирал и убивал. Простите нас и молитесь за нас, чтобы и нам Бог дал просветление Торы и откровение от Духа Его, если это под силу кому -простите нас…