Отложенный выстрел

Окончание.

Начало в № 904

Восемьдесят второй год. Ливан. Операция «Мир Галилее». Слышал об этом? Я промолчал. Вроде слыхал когда-то. Но не очень входил в подробности.

— Не пойму только, как ты, Ванька Горькавый, там оказался?

— Меня зовут Йоханаан Гаркави, — произнес он раздельно по слогам — мол, прошу любить и жаловать.

Любить и жаловать, конечно, его никто не собирался. Но удивлял он меня все больше.

— Так как ты туда попал?

— Длинная история, — ответил он со вздохом. — Короче. Еву ты помнишь. Ну вот. Я из-за нее и остался на сверхсрочную при учебке. Отвечал за физподготовку — старшина на офицерской должности. Ухаживал за ней напропалую. Взял измором. Осадой. Торчал под окнами в любую погоду, мок под дождем, мерз в снегу. В свободное от службы время и в служебное находил повод. В конце концов добился ее. Мы поженились.

Хотел сказать ему: как же так, ты ж антисемит, а она еврейка? Но удержался. Черт его знает. Бывают же чудеса на свете. Я только хмыкнул на это. Но он понял.

— Капитан с капитаншей были категорически против. И слышать не хотели. Я их теперь вполне понимаю. Но мне без нее жизнь была не мила. Я голову мог сложить ради ее прекрасных глаз, волшебного ее голоса, ее души… Все для меня свелось на ней. Я очень понимал гоголевского Андрия.

— Ты пошел дальше Андрия, — говорю. — Это все равно, что он женился бы на дочке жида Янкеля. Тебя Тарас Бульба не то что застрелил — четвертовал бы.

Он кивнул головой на мои слова и улыбнулся.

— О-о! Я сгорал от любви, сох.

Он вдохнул полной грудью и обвел взглядом все вокруг.

— Меня и теперь не отпускает…

Он замолчал, будто захлебнулся от прилива чувств.

— Короче, оказались мы в Израиле. Для нее — репатриация. Для меня — эмиграция. Тесть с тещей остались в России, верные двум уставам: армейскому и партийному.

— Вот все говорят — трудности, эмиграция, адаптация, — продолжал он. — С ней, такой, нигде не могут быть трудности. Я готов голову за нее сложить. Ее глазами я видел эту страну. Я любовь к Евке переносил на Израиль. Я готов был сложить голову за этот край. Для меня Израиль и Ева стали одним и тем же. Родился у нас сын. Я пошел служить в армию. Когда в Ливане оторвало полноги, решил после госпиталя пройти гиюр, стать евреем.

Мы помолчали.

— А что ты — здесь, в Америке?.. Не за малиной же приехал?

— Приехали к старшей ее сестре, да вот задержались не знаю на сколько. Помирает она. Тут живет, рядом с парком. Дай, думаю, наберу малинки, пока она там у сестры в больнице.

Мне бы теперь поутихнуть насчет прошлого. Но мне все казалось, что сатисфакции я не получил. Забота отыграться все томила меня. Хотелось, если не мордобоем, то хотя бы словами отыграться.

— Так какого, говоришь, года жена твоя?

— Сорокового. А что?

— А то! Если б вышло, как ты пожелал тогда в казарме, пропала бы твоя Евка в Бабьем Яру.

Если честно, я сказал это отчасти из ревности. Я ведь и сам был тайно влюблен в капитанскую дочку. Видели бы вы, какая она была славная! Умница, красавица. Талия — ремешком для часов подпоясать можно.

— Грех напоминать тому, кто прошел гиюр, о его прошлом, — сказал он строго. — Прошлое для меня кануло. Я все забыл. Понимаешь, забыл!

И добавил пренебрежительно:

— Хотя, что с тебя взять? Ты же гой.

Ну вообще, конец света! Я для него гой! И кто это мне говорит! Пусть даже все правда, что он рассказал, но неужели он больше еврей, чем я? Пусть даже полностью переродился, обрезан, блюдет субботу, кашрут, пусть живет по строгому иудейскому распорядку, пусть даже напрочь забыл свое прошлое, в том числе свой антисемитизм — допустим. Но ведь не он, а я тащу в себе все многовековое еврейство в своих генах, в повадках, в устройстве натуры, в складе ума, тащу все черты, все достоинства и недостатки сотни еврейских поколений, запечатлев в себе их радости и страдания, в том числе, боль Бабьего Яра, где, на взгляд Ваньки Горькавого, что теперь сидит передо мной в кошерном виде, маловато убили евреев — надо было всех. Скажите мне тогда, что же такое еврей?

Мы оба сидели на земле, выдохшиеся, измазанные соком раздавленной малины, который со стороны мог выглядеть кровью. Я искоса бросил взгляд на него. Он, видать, тоже перебирал в голове все, что здесь случилось. Сквозь разодранную его рубаху виднелось плечо. На нем истертая почти до не различимости наколка. Но я и ее узнал. Я помнил ее свежей. Такие наколки были тогда на многих телах: «Не забуду мать родную». Не забуду. А ведь надо!

Я не знал, как мне быть. Передо мной сидел человек, от которого я услышал много лет назад страшные слова. Я мечтал ему за них отомстить. И тут — он. Но… Но выходит, это вроде и не он, не Горькавый. Как же не он, говорил я себе, тот же орлиный нос, те же насупленные брови, голос этот гудящий. Наколка эта. Неспроста же он рассказывает так подробно. Будто оправдывается. Значит, знает за собой и то, что я не могу забыть.

Смотрю, он в задумчивости сорвал травинку заячьего овса и продернул сквозь пальцы, как это делали мы в детстве — курочка или петушок? На травинке остался неободранный хохолок.

— Петушок, — говорю, хотя он не просил меня загадывать.

Он посмотрел на меня, на травинку с «петушком». Он не забыл, он помнил прошлое. Не мог он забыть себя прежнего. Просто запретил себе помнить.

— Не все забыл, — говорю и кивнул подбородком на травинку.

— Я забыл все. Руки помнят.

— И ты забудь, — прибавил он. — Не надо напоминать. Забудь, пожалуйста, — сказал он, подняв на меня глаза. В глазах его была мука.

— Не могу забыть! Понимаешь? Не могу! — крикнул я надрывно.

Тут он стал неловко подниматься на ноги. Оно понятно: вставать с протезом труднее, чем падать.

Встал он, выпрямился и говорит:

— Ну, хочешь — ударь. Успокой свою совесть.

Я все сидел на земле и не знал, как мне быть. Сижу и думаю: почему я так себя веду? Зачем так долго помню обиду? Столько воды утекло. Я бы давно забыл. Я же хлопец не злопамятный. Но всё вокруг складывается так, что нельзя забыть. Только везде и разговору — геноцид, Холокост. Одни болтают, что евреев убили не так много, другие даже — никакого Холокоста не было. Кто теперь только не кудахчет об этом? Жалеют, что не всех нас погубили в бабьих ярах и освенцимах. Взять хотя бы иранского этого Ахмадинеджада. Что значит «не было», твою душу мать! А куда подевался дед Фроим с семейством, от мала до велика?.. Но разве всем морду набьешь! Кулаков не хватит. Да и наши евреи… Нет, забывать нельзя. Никто не говорит, что надо все забыть. Но и кричать по всякому поводу «гвалт!», «ратуйте, люди добрые!» тоже не стоит, раздирать язвы на миру. Можно надоесть всем. Подлецов это подбивает нажимать на больную мозоль. А порядочные молча отводят глаза. Мне не надо, чтобы нас любили.

И потом, если честно, мне ведь хотелось отомстить Горькавому не только за полегших в яру. И даже не столько. Мне важней было отыграться за свое малодушие, оскорбленное национальное достоинство, за вину перед самим собой.

— Ударь, — повторил Горькавый. — Я тебя понимаю, Борис.

Он даже сделал приглашающий жест.

И дальше говорит такое:

— Ударь! Я бы и сам его ударил.

Тут рассказчик взволнованно замолк, вновь переживая случившееся.

— У вас сигарета найдется? — спросил он.

Я протянул ему сигарету, встряхнув пачку. Прежде я никогда не видел его курящим. Я поднес к его сигарете зажигалку, на миг осветившую его лицо. Голова у него подрагивала. За время своего рассказа он, по- моему, ни разу не чмокнул, не цыкнул зубом.

— И вы, конечно, не смогли ударить, — высказал я очевидное.

— Как можно после таких слов! — выпучил на меня глаза Пейсахович и сильной струей выпустил дым.

Вы понимаете, это «его» потрясло меня сильнее всего, что я в тот день увидел и узнал.

Я долго молчал, уставившись в землю. По сути он был не тот, кому я задолжал свой «выстрел». Передо мной был не он, не Иван Горькавый.

И я, не поднимая головы, пробормотал:

— Извини, раз такое дело.

Потом взглянул на него и скачал громче:

— Извини меня, Йоханаан Гаркави. Я обознался.

Пейсахович судорожно, как после рыданий, перевел дыхание:

— А вы говорите — еврей должен быть евреем. Еврей — понятие растяжимое.

И издал обычный свой чмок, как знак возвращения к обыденности.

Мы оба молчали, дыша ночной прохладой. Темная гора, у подножия которой там и сям ютились домики для отдыхающих, почти слилась с мраком. Ярко горели звезды. Их было много, они были крупнее и висели ближе, совсем над головой, — не небо, а свод небесный. Всплеснул карп, разбив озерную луну и пустив по воде ее осколки. Тускло отсвечивало лесное шоссе, прорезавшее дом отдыха.

«Как упои-и-ительны в Росси-и-и вечера-а-а», — доносилось из танцзала.



magazines.russ.ru

Опубликовал: Яков ЛОТОВСКИЙ

Оцените пост

Одна звездаДве звездыТри звездыЧетыре звездыПять звёзд (ещё не оценено)
Загрузка...

Поделиться

Автор Редакция сайта

Все публикации этого автора