ГУСЬ

Светлой памяти моих родителей — Марку и Фане — посвящается

За несколько месяцев до нашего главного еврейского праздника Песах мама начала откармливать “еврейского” гуся, чтобы всё было, как у людей. Конечно, гусь этот был кошерным. Вообще-то, живым он не был кошерным, но после резника-шойхета он станет кошерным.

Каждый год в начале зимы мама приносила с базара совсем небольшого гуся, гусёнка, определяла его в дощатый сарайчик — это была наша единственная частная собственность, где, наряду с дровами, углём, керосином, хранилось всякое ненужное барахло: ржавые болты, гвозди, железки, дырявые мешки, велосипедная шина, старые газеты, непригодные для использования кастрюли и горшки, колченогая табуретка, разбитая гармонь… В общем, всего не перечислить.

Гусь водворялся в построенную специально для него загородку, и жил он там в своё удовольствие несколько месяцев. Гусь был неприхотлив: ел всё, что ему давала наша семья. Это была бабушка, мама и мы, четверо детей — все пацаны. Отца у нас не было, значит, и мужа у нашей мамы не было. Нет, конечно, он был, но только до войны. А как началась война, он тут же ушёл на фронт, и там его убили. По пути на войну папа успел написать одно-единственное треугольное письмо, в котором очень сокрушался, что не успеет доехать до фронта, что немцев всех побьют, и он не успеет повоевать. Он успел…

С той поры мамины чёрные волосы стали белее бабушкиных.

… А сейчас стоит апрель месяц, воздух наполнен запахом распускающихся почек. В голубом небе млеет жёлто-рыжее солнце. День-другой и наступит Песах.

Наш гусь добрел прямо на глазах, рос не по дням, а по часам. В семье, конечно, не было гурманов, но мы предвкушали обалденный вкус гусиного жаркого с картофельными латками. А ещё мы будем иметь нежные шкварки — язык можно проглотить! А помните гусиный шмальц? Это, я вам скажу, божественная еда. Намажешь этот свежий, почти прозрачный шмальц на черный ломоть хлеба, да посыплешь его крупной серой солью, да натрёшь горбушку долькой чеснока… Да что там говорить! Не зря сидит гусь в своём закутке, ох не зря! А гусиное перо? На нём же, на гусе, целое богатство.

Но вернемся к нашим баранам, то есть к гусю. Рано утром, за день до праздника, мы с мамой пошли в сарай. Гусь сидел в своем закутке, такой вальяжный и очень жирный, что даже не встал при виде нас. Мама с трудом вытащила гуся из клетки и подала его мне. Я едва-едва удержал его. Мама умело связала гусиные ноги, и мы вместе уместили гуся в большую кошелку из дерюги. Меня переполняла гордость — мне впервые доверили нести гуся к резнику.

Накануне мама взвесила гуся — почти полпуда!

Погода стоит под стать моему настроению, мне хорошо. Гусь со связанными ногами сидит себе там в кошелке тихо-смирно. Резник живет совсем неблизко, и мне еще идти и идти. Я перекладываю свою ношу из правой руки в левую, а через несколько минут — из левой в правую. Солнце зашло за тучи. При этом я, кажется, сглазил гуся. Что-то он стал беспокойно шевелиться. Наверное, ему было там в кошелке темно и неуютно, и он захотел вылезти на свет Б-жий. Словно подтверждая мою мысль, гусь попытался высунуть из темницы свою остроконечную голову на мощной шее.

Возможно, он чувствовал свой скорый конец и хотел надышаться перед смертью. Я же из всех сил давил на гуся, чтобы он как-то успокоился. Это ему не понравилось, и он стал гоготать, да так сильно, что редкие прохожие уже косились на меня. А гусь продолжал гоготать, словно звал кого-то на помощь. Я хотел было закрыть ему клюв, но он извернулся и укусил меня за палец.

И наконец, гусь сдался. Он уже не кричал, видимо, сорвал голос. Я еще почувствовал свою победу над ним по поникшим крыльям. В них уже не было ни сил, ни жизни. Я позволил себе на мгновение расслабиться, и гусь тут же воспользовался этим. Он поднатужился, собрался с последними силами и выпростал голову на волю. Я подумал, что он снова будет орать. Но гусь был на удивление спокоен и смотрел на меня печальными глазами. Я до сих пор не знаю, плачут ли гуси, но его удлиненные, черные глаза были влажными. Он раскрыл красный клюв, словно хотел что-то сказать на прощанье, но в последний момент передумал. Голова его медленно осела на увядшей шее и скрылась в кошелке.

Намаялся, бедный. Все дороги ведут к храму. Я в конце концов дошел, вернее, дополз до синагоги, при которой жил резник. Не успел я перевести дух, как он открыл мне калитку, будто ждал меня. Это был очень худой человек. О таких говорят: в чем только душа держится?

А еще на его лице белела бородка-клинышек, как у всесоюзного старосты Калинина. Зимой, весной, летом и осенью на нем висел ветхий лапсердак, голову прикрывала неопределенного цвета кипа. Грустно и печально смотрели на окружающих блеклые глаза резника. Эту безысходность увеличивали очки, чудом державшиеся на носу. Всю его семью в собственном доме сожгли немцы. Говорили, что до войны он был весельчаком и балагуром, а как вернулся с войны, от него никто не слышал и двух слов. Жил он на задворках синагоги один-одинешенек, и я никогда не понимал, как можно жить одному. Ведь должен человек сказать другому хотя бы несколько слов в день…

Резник молча повел меня в дощатое строение, где он совершал свое кошерное дело. Я шел сзади, видел перед собой его сгорбленную спину. Ему было лет тридцать с лишним, а выглядел он вдвое старше. На рабочем месте, усеянном кровавыми перьями, резник покопался в своем лапсердаке, достал опасную бритву, которой обычно бреют мужчин в парикмахерских, раскрыл ее и провел пальцем по лезвию…

Глаза резника расширились под стеклами очков, он держал в дрожащей руке гуся за длинную шею, на которой висело обмякшее тело с поникшими крыльями. Мне стало холодно-холодно. Я непроизвольно дотронулся до того, кто совсем недавно рвался и метался в своей темнице, был полон сил и огня. Я поднял невидящие глаза на резника и впервые услышал его голос:

— Что ты смотришь на меня, ингелэ? Я ничего не могу сделать — ты задушил его…

Меня всего колотило. Я знал, что у евреев птицу, да и любое животное дважды не убивают. Иначе это мясо уже не будет кошерным.

— Неси, неси его домой, ингелэ… Мама что-нибудь придумает… Больше он ничего не сказал, только нервно запихивал своими тонкими пальцами остывшее тело гуся в кошелку. Он был явно расстроен и не меньше меня. Резник почти насильно всунул мне тяжелую ношу и мягко подтолкнул к выходу. Подавленный и растерянный, совсем оглушенный происшедшим, я стоял у синагогальной калитки и не знал, что делать. Если бы я мог молиться, я бы попросил у Всевышнего только одного: вернуть меня на час назад, чтобы вновь услышать пронзительный крик гуся. Но чуда не произошло. Я представил, что сейчас происходит дома. Меня давно уже ждут. Растоплена докрасна русская печь, на ней установлен большой чугунный котел, который стал кошерным и пасхальным после того как в него, наполненного кипящей водой, бросили раскаленный булыжник. Над котлом мгновенно рождается облако кипящей и раскаленной лавы, как над маленьким вулканом. Мама и бабушка уже надели на себя стираные — перестираные фартуки для ощипывания гуся.

Дома уже волновались и ждали меня, как быстроногого гонца в древней Элладе с долгожданной вестью о победе. Но вы наверняка знаете, как поступали с гонцом, принесшим худую весть… Вполне возможно, что мама идет мне сейчас навстречу, чтобы помочь своему сыну. Моя мама… В те времена мама не знала, что не педагогично бить детей, и поэтому нам часто перепадало от нее. Когда она била нас, я уверен, ей было больней, чем нам, ее детям. Когда мы уже совсем доставали нашу маму, она била нас всем, что попадало под руку: веником, веревкой, половой тряпкой, учебником, а чаще всего — женской мозолистой рукой. Наказывала она нас за несомненные грехи — а их было ох как много: и пропущенные уроки, и двойки, драки со своими сверстниками за слово “жид”, курение, разбитое соседское окно… После так называемого наказания мама бессильно опускалась на табуретку и долго и горько плакала. А мы стояли над ней и смеялись, успокаивали ее, мол, нам ни чуточки не больно, и если хочешь, мамочка, побей нас еще. А бабушка на этот счет выражалась вполне философски: “Когда мама нас бьет и ругает, сердце ее в это время благословляет…”

В этот самый трагический день моего золотого детства мама и пальцем меня не тронула. И, разумеется, был у нас Песах, и ничто и никто не могло омрачить этот праздник. Мама поднялась ни свет ни заря, сбегала на базар, купила задрипанного гуся за такую цену, что и говорить не хочется. Шкварок с этого гуся было с гулькин нос. Шмальца — кот наплакал. А щипать с него пух-перо — себе дороже станет. Зато, как всегда, были картофельные латки. Бабушка выделила каждому мацу. Она была такая хрустящая, с пупырышками, раскатанная скалками женскими руками. Каждую весну, в течение целого месяца, по шестнадцать часов в сутки, моя мама, вместе с другими вдовами, подпольно раскатывала мацу для евреев.

… Как положено, белели вареные яйца в соленой воде. В пузатом графинчике искрилось виноградное вино, которое мама заготавливала каждое лето специально для праздника. В глубоком блюдце краснел ядреный хрен. В этот раз тер его я, и текли горючие слезы на терку и в миску. Бабушка зажгла свечи. Мама налила всем вина в пасхальные серебряные рюмочки. Они были такие красивые, инкрустированные разноцветной эмалью, и пили из них только раз в году, и было им почти сто лет, ими пользовалась еще бабушка моей бабушки.

Начался Седер, что значит “порядок”. И в нашей семье было все в порядке — дай Б-г каждому! Мы все, принаряженные, чинно сидели за столом и ждали, ждали нашу бабушку, пока она произнесет пасхальную молитву. Тогда еще я ничего не понимал, что говорится в этой молитве. Спустя многие годы я узнал, что в пасхальной молитве главными были слова: “Пусть все, кто голодны, придут и едят, пусть все нуждающиеся придут и празднуют Песах с нами!”

Затем мы все выпили вина из своих серебряных рюмочек, оно было сладким и крепким, аж голова закружилась.

Оцените пост

Одна звездаДве звездыТри звездыЧетыре звездыПять звёзд (голосовало: 2, средняя оценка: 5,00 из 5)
Загрузка...

Поделиться

Автор Редакция сайта

Все публикации этого автора