… В плену барханов зной жестокий.
Увенчан каменным крестом
Торчит поселок одинокий
Угрюмым воинским постом…
Из «Баллады про Кушку»
Вагон № 7 в пассажирских поездах послевоенного времени был офицерским. То есть жесткие его купе предназначались для офицеров, от лейтенанта до майора, включительно. А те, кто чином повыше — в мягких купе следовали. Субординация, как же!
Меня, впрочем, занимала проблема иная: когда в начале августа 1953 года стоял у этого вагона на перроне Казанского вокзала в Москве. Еще бы: в кармане – килька в капкане (одесская хохма). Но – не до шуток. После платы за постель едва хватит на два дня. А тащился в те поры поезд до Ташкента целых пять. Там тетка жила, одолжиться можно на путь дальнейший. Ибо возвращался я в свой гарнизон со спартакиады всеармейской, имевшей место быть в городе Одессе. Лавров особых не снискал, увы. Но честь команды округа Туркестанского не уронил. В средине златой обретался, так сказать. Что и позволило выклянчить у начальника команды три дня для поездки в Кишинев, где мама жила.
Самолетами в те легендарные времена рядовые граждане не летали. И возвращаться в родной гарнизон предстояло поездом через всю Россию европейскую и Среднюю Азию тоже, потому как гарнизон тот назывался Кушкой и был самой южной точкой страны. Кишинев-Москва-Ташкент-Мары-Кушка — вот такой маршрутик – 11 суток с тремя пересадками. В Кишиневе деньжат собрал немного, три бутылки вина молдаванского приобрел. И вперед.
В Москве знакомую девицу навестил, в ресторан сходили. Пообщались от души. В результате – финансовый кризис накануне самого длинного отрезка маршрута. Умру ведь с голодухи! Вот и стоял у вагона в раздумье. Идей, впрочем, не возникало.
В одном купе
Зато появились на перроне и направились прямо ко мне три большие красные сумки в руках у такого же числа юных девиц. Кроме сумок, волокли они еще и по внушительному чемодану. И выстроились передо мной в шеренгу.
— Скажите, пожалуйста, а кто в этом вагоне едет?
— Как это кто? Офицеры едут.
— Ура! – завопили девицы и направились к ступенькам.
Как выяснилось впоследствии, радовались они потому, что боялись зэков, которых Берия в то время повыпускал из лагерей. По этой причине некий знакомый умудрился закомпостировать билеты им в 7-й вагон — как безопасный. А у вагона они военного усмотрели и решили, что я зэков этих сопровождаю. Испугались, естественно. Ну и…
А я до сих лет не понимаю, как это их в офицерский вагон закомпостировали. Не иначе — Г-сподня воля, как показали события дальнейшего.
Но тогда, не раздумывая, стал втаскивать неподъемные их чемоданы в наш вагон и далее – в купе. Оно четырехместным было и четвертое место уже занял некий майор краснорожий, в майке и подтяжках. Судя по амбре, испускаемом, был он ревностным блюстителем известной поговорки: «Офицер должен быть чисто выбрит и слегка пьян». И конечно же, не возражал бы против девицы-попутчицы. Но – в единственном числе. А три?! Такая численность у майора явно не породила энтузиазма. Что и отражалось «на челе его высоком».
Я сие усек мгновенно и, вызвав майора в коридор, принялся агитировать: мол, «махнем не глядя, как на фронте говорят!» Аргументом служило неудобство бытовое солидному мужику с тремя девицами пребывать. Ни раздеться, ни всхрапнуть, ни… А еще аргумент имелся в виде молдавской бутыли с вином, которой я и размахивал, соблазняя. И, ура! – соблазнил и переселился к девам.
В процессе последовавшего знакомства выяснилось, что представляют они собой своеобразный «десант» преподавателей испанского языка, который сочли необходимым «выбросить» в Узбекистан некие болваны, такими вопросами ведающие. А девы – ленинградки, окончившие намедни пединститут им. Герцена по гишпанской лингве, понимаете ли. Но почему в Узбекистан именно их? Ну, это как раз понятно было с первого взгляда. Еще спасибо, что не в тундру забайкальскую! Ибо были все три девы иудейского, так сказать, происхождения. А раз так, то и нечего тут! Самый раз именно им и внедрять язык Сервантеса в мозги кишлачных пацанов. Коренные ленинградки, подружились они, однако, лишь на студенческой скамье. И в Питере, как понял я, их личные дела не всегда совпадали. Уж больно разными были внешне. Да и унутренне, так сказать. Но это выяснилось в дальнейшем. Что же касается внешности – то с первого взгляда. Моего взгляда на Ларису. Явился он, взгляд этот, окончательным и бесповоротным в процессе мгновенной влюбленности.
Ляленька
Лариса… Так звалась самая красивая, очаровательная и интересная по-девичьи, которая и выделялась на фоне остальных, как пальма среди кактусов. Резковатое сравнение, не правда ли? Но именно так чувствовал 26-летний парень, для которого в такой тесной среде не могло быть иного выбора. Да и в толпе большой отличил бы. А подойти решился ли? Может, застеснялся, не осмелился, недостойным себя счел бы. Или – что страшней всего – равнодушие встретил, отторжение некое. Куда, мол, лезешь кувшинным рылом, серость гарнизонная!
Но здесь-то, рядом! Питерская красавица в купейной тесноте так и сверкала очарованием. Все при ней: остроумие, интеллигентность питерская. И даже налет опытности некой, не присущей, по тем-то временам, казалось бы, 22-летней скромняге. Вспомнил когда-то услышанный афоризм: «Она была такой красивой, что уже не могла быть ни умной, ни доброй». Присматриваться стал. Да нет, вроде, не только умница, еще и склад ума такой, знаете ли, насмешливый. Но не злой. Нет, не то, чтобы душа нараспашку, но доброжелательность проявлялась. Не часто, но – проявлялась.
Ну да что там: пропал ты, старший лейтенант! Не происходило со мной прежде такого. Показалось, что ли: ну нет и быть не может красивей и желанней. Вроде за пять лет офицерской холостяцкой жизни встречался кое с кем из таинственного женского мира. Вот именно – кое с кем. Потому как пребывание на «краю географии», как называли мы Кушку, отнюдь не способствовало донжуанству. Написал в те времена:
…Меня младые девы не ласкали.
Какие девы на краю земли?
Где по ночам голодные шакалы
Пустыне гимны выли, как могли…
Поскромничал, впрочем. Несмотря на острейший дефицит женского пола в гарнизоне на краю земли, без подруги оставался лишь изредка. Правда, значительная часть дефицитных дев проживала за пределами крепости в двух поселках — Полтавке и Моргуновке. В основном были они потомками украинцев, привезенных в ХIХ веке в Каракумы, когда решено было построить крепость – форпост России на самом её крайнем юге. Вот они и возвели бастионы и куртины, прорыли потерны в сопках. И остались — привезли женщин с Полтавщины. Что поразительно, сохранили язык, уклад родного края. И что важно было для нас – кулинарию. Потому как в столовой Дома офицеров кормили скудно и пресно. А кроме этого заведения, питаться нашему брату-холостяку негде было. Ну разве что поужинать в Полтавке. И заночевать у хозяйки. Вот и возвращались от подруг лейтенанты сытые и добрые. На рассвете маршировали, чтобы успеть на развод. А для некоторых чернобровые полтавки становились сужеными. Побывал там и я.
Но для меня кандидатка в суженые не могла возникнуть в Полтавке. Да и после прошлогоднего фиаско, сюжеты матримониальные вызывали изжогу. В Кушке – тем более. Говорю это потому что, увидев Ларису, подумал вдруг: «А ведь это моя жена!» Подумал, еще ничего не зная, не понимая, слова не вымолвив даже. Чем дальше общался, все больше убеждался, что Ляля – моя жена.
Кстати, назвал ее Лялей очень скоро. Подруги произносили «Ляленька» иронически, а мне сам Б-г велел – при моем-то грассировании. Принято было благосклонно.
Кроме прелести внешней, была Ляленька на редкость остроумной особой, очень даже склонной к всякого рода розыгрышам, проделкам, носившим порой небезопасный характер. К примеру, на большой станции надевала мою гимнастерку, ремень с портупеей, фуражку и отправлялась на перрон. Становилась напротив вагона и отдавала честь всем подряд офицерам и солдатам. Как понимаете, обитатели нашего вагона веселились от души и ждали этой потехи. Она как-то скрашивала тягомотину пятисуточного путешествия.
Ну, конечно, уже вскоре не только наш вагон, но и остальные узнали об очаровательной и озорной попутчице. Но к нам в офицерский вагон, естественно, штатские не заявлялись. Да и офицеры не больно–то совались в купе, населенное евреями.
«Поединок»
Впрочем, появился на третий день путешествия некий капитан с явным стремлением очаровать Ляленьку. Такой был рослый красавец-блондин атлетического сложения с нордическими чертами лица и весьма агрессивными манерами.
Ляленька вполне снисходительно принимала его ухаживания, пока… Случилось это ближе к ночи, когда путешественники ко сну готовились. Я сидел, болтая с Галей и Шурой. Вдруг из коридора раздались Ляленькины крики: — Марк! Марк! Я выскочил из купе и оказался за спиной капитана, тискавшего в мощных объятиях Ляленьку, безуспешно пытавшуюся вырваться.
Навык самбиста сработал мгновенно. Подсечка! Левой ладонью раскрытой влепил капитану в ухо, правой рванул за волосы на себя, носком ударив под коленку. Выпустив Ляленьку, он рухнул на спину. Но тут же вскочил и двинулся на меня. Получив крюк слева по скуле и носком в живот, рухнул снова и завопил, корчась. Впрочем, бил я, стараясь не покалечить, а только боль причинить.
А левой – потому, что правая моя – десница, так сказать, была рукой особенной. От природы одарена недюжинной силищей. Вот и смог шпагой владеть: вооруженная рука фехтовальщика-шпажиста должна иметь мощь немалую. Шпага – оружие тяжелое, и удержать рукоятку в ладони, фехтуя, нелегко.
Но я же еще и пистолетчиком был. Стрелял «дуэльную» — из штатного пистолета. А им в те поры являлся легендарный «ТТ» — оружие крайне неудобное, центр тяжести — впереди ладони. И стрелок из «ТТ» должен вооруженную руку иметь мощную, которой я располагал. Ну и в самбо не лишней была десница. А боевое самбо – главное из трех спортивных пассий моих. Вот и берег десницу. Приходилось сдерживаться в рукопожатиях — чтобы вместо приветствия вопль не раздался. И в вагоне сдержался, правой не бил.
Но ударов левой и носком капитану хватило вполне. Перешагнул через него и встал в дверях купе — в готовности к дальнейшим событиям. Они, впрочем, не последовали – противник с трудом убрался восвояси. Утром я отправился знакомиться, но капитан исчез. Ему соседи посоветовали не связываться с опытным самбистом. Он и смылся.
«Поединок», однако, вызвал определенную Леленькину симпатию. Проявлялась она, впрочем, скупо. Явно не поощряла ответной реакции. А я и без того робел достаточно. Дальше задушевных разговоров в коридоре дело не шло до самого Ташкента. От случайных соприкосновений балдел. Как мальчишка незрелый. Глаза опускал, офицер бывалый…
А Ляленька, как нарочно, принялась обучать меня испанскому языку. Начала и закончила фразой: «Ё те кьерро, кьерида миа! Ё те адорро! Ё те амо!» Что значит «Я тебя люблю, любимая моя! Я тебя обожаю! Я в тебя влюблен!» Но и запомнив слова эти на всю оставшуюся жизнь, тогда (трус жалкий) не посмел выдохнуть их Ляленьке в полумраке коридорном.
Между собой девы на испанском переговаривались частенько и в первую очередь – когда речь была не для моих ушей. Но не учли, с кем дело имеют. Смысл разговора я улавливал. Особенно, если он – о Ляленьке. Таким образом и узнал о ее питерском – черт знает, как назвать этого мужчину. Потому как был он не просто поклонником, каких у нее тьма имелась. Отношения серьезными были, взрослыми вполне. Вот, не уловил, почему
расстались с Коминтерном этим. Да-да, представьте — именно так его и звали. Вернее – шельмовали детенышей во времена коммунистического рабства. Сокращенно – Кома. Это имечко частенько звучало в прениях гишпанских.
В те времена девушка, ставшая предметом обожания молодого человека, как правило, снабжалась ореолом девственницы. Чушь, конечно. Но физиология любви всячески пресекалась, и многие о ней только догадывались, что приводило порой и к трагедиям. Немало мужиков тогдашних до конца дней своих не совсем понимали сексуальные потребности подруг. И зачастую именно поэтому не стремились их удовлетворить. В общем, не было секса в СССР. Но в моем частном случае стал я сам не свой, получив эти сведения о пределе мечтаний: ореолом ведь была окружена…
Ну и что, сам-то ты кто? КрасавЕц кушкинский? Люблю её – слово сказано! Пока только себе… Ничего не предугадывая, ни о чем конкретно не воображая, вполне откровенно рассказывал подружкам о судьбе своей недолгой и незавидной. О Кушке – «закате юности» — и прозой, и стихами. Стихи, впрочем, нравились девицам. Хоть ужасали, но и впечатляли тоже. Еще бы:
…Колышется воздух от зноя.
Казармы, дороги в пыли.
И крест над высокой скалою
Угрюмо чернеет вдали.
Как будто погибло живое
От этой проклятой жары.
Лишь рельсы железной змеёю
Ползут по пустыне в Мары.
И бродят понурые люди,
Застрявшие в этой беде…
И Ляленька, слушая, не ерничала. Даже в самых лирических местах, где я уже настораживался, её скепсис зная.
Прозвучит странно, но были те дни экзотичными. Ну как же – впервые прожил целые пять суток в обществе девушек – евреек. И пяти минут до того не приходилось мне пребывать в таком окружении. А в купе том благословенном погружен был целиком в бытие трех. Вот и впитывал бытовые детали: куда денешься в тесноте купейной. И было мне так близко все это и радостно, и раскованно. Вроде бы к родственникам попал. Вот, оказывается, как бывает, когда кругом свои.
Но, не забыть бы о прозе того странствия. О том, как во все его дни кормили меня спутницы. Сначала домашней снедью, а как кончились запасы – приобретали на остановках еду с учетом моего наличия. И малейшего я стеснения не испытывал – свои же. Родные. Моим вкладом было, естественно, молдаванское вино. Вот и пролетели пять дней как сон радостный. Несмотря на инцидент с капитаном.
Ташкент
Вот он, наконец-то, во всей красе! Жарища, отсутствие такси. Чего прежде не замечал. Но тут заметался по привокзальной площади в поисках транспорта для попутчиц и их чемоданищ. Нашел, в конце концов, и отвез в общежитие пединститута, куда надлежало им явиться.
Вечерело. Поезд мой отправлялся завтра. Ночевать я мог у тетки. Но как уйти от нее, ничего не сказав, не намекнув даже, что горит в груди? Оставил адрес своей войсковой части. Не ей отдельно, а как бы всем.
Стою пень пнем. И не могу уйти. Не решаюсь отозвать ее в сторону хотя бы. А Ляленька смотрит и улыбается загадочно, будто понимает все. Будто читает в моем сердце. И – улыбается. И вдруг гром небесный прогремел:
— Я приду тебя провожать. И добавила улыбаясь: приду, приду, не сомневайся…
С тем и ушел я к тетке.
Не стоит, пожалуй, живописать бдения той ночью, переполненные нетерпением и догадками: придет ли? Подхватил утром вещмешок, едой теткиной набитый, и на вокзал отправился задолго до срока. Да и там места себе не находил: придет – не придет? А то подумалось: попрощается вдруг равнодушно, и что тогда?
Но пришла, пришла! И стали мы по перрону бродить, о ерунде всякой болтая. И вдруг – дождь пошел. В Ташкенте в августе – и дождь. Знамение, что ли?
Ляленька остановилась, повернулась ко мне, руки на плечи мне возложила. Серьезными стали ее глаза, и она произнесла: «Ну, говори». Я онемел. С трудом великим выдавил: «Я тебя люблю. Я без тебя жить не смогу!»
Не отвечая, она прижалась ко мне, обняла. И мы застыли в поцелуе. Оторвавшись, я спросил растерянно: «Как же я теперь? Как я уеду? Как я там жить буду без тебя?»
Она сказала коротко: «Любишь? Вернешься!»
Я потом написал:
Неужели все это было —
Древний город, укутанный в ливень,
Сумасшедшее сердце билось
Так отчаянно, так пугливо.
Все мне кажется сном небывалым,
Все мне кажется бредом сугубым,
И меня целовавшие губы,
И очей озорные провалы.
Дождь сочился на грустные рельсы,
Был перрон расставаньем пропитан,
Не измерил бы ртутью Цельсий
Мерзлой слякоти в сердце пробитом.
Далеко мое счастье простое,
Я опять одинок, как бывало.
И живу на тоскливых привалах
Жизнью призрачной и пустою.
Комбат Гольдин
Служба сходу подхватила и завертела. А тут еще на следующий после прибытия день вызвал меня командир части подполковник Гольдин Аркадий Маркович. Да-да, еврей. Этим штурмовым батальоном и командовавший в войну. Мужчина громоздкий, цирковой в прошлом атлет. Ну, который на арене пирамиду держит, гирями жонглирует. Да и характером вполне грозный командир. В батальоне его всерьез побаивались все.
Но ко мне комбат относился вроде как к родственнику. Понятно, почему. Был я единственным на четыре сотни солдат и офицеров евреем. А у Аркадия Марковича и жена русской была, типичная сибирская красавица, которую встретил он в громе и ужасах войны. Санинструктор Валентина, сержант медслужбы. Впрочем, брак этот был не слабей тяжелого танка по прочности. За мужем своим Валя готова была идти на гибель, что и проделывала не раз в пламени битв кровавых. Как у Симонова: «… Но от пуль прикрыв своим телом, из огня его выносила…» И после войны вела себя соответственно.
Но Аркадий Маркович, как ни крути, оставался Ароном Мойшевичем из еврейского местечка в Белоруссии. Он обрадовался, когда в его батальоне появился еще один еврей. В самые задушевные минуты говорил со мной на идиш. Узнал о моем втором имени и называл, в минуты такие, меня «ингалэ Мотл» ( «Мальчик Мотл» — как у Шолом- Алейхема ).
Огорчало его, что к службе относился я без должного энтузиазма. Предпочитал на соревнованиях да на сборах ошиваться. Или – на подготовке горных инструкторов. Да где угодно, лишь бы от крепости подальше. Еще и числилась за мной череда драк, точнее сказать – избиений оппонентов паршивых. Сторонников расовой теории. Воспитательную работу проводил, так сказать, своею собственной рукой и ногой. Как научился в секции боевого самбо.
Не раз Аркадий Маркович вел со мной задушевные беседы. На идиш переходил: «… Ингалэ, майн зон, ду бист везойве мэшимед ин дер волд. Абейтех, Мотл, нэм абисалэ сейхл! А идишер ингермон кон нышт зайн а шейгец. Шлуг нышт зей» («Мальчик, сын мой! Ты ведешь себя как бандит в лесу. Прошу тебя, Мотл, наберись ума! Еврейский молодой человек не может быть сорванцом. Не бей их»).
Подполковник даже произвел попытку меня остепенить путем женитьбы на своей родственнице, которая и прибыла по его вызову из Свердловска. Оказалась очень милой, нежной и трепетной девушкой, недавно окончившей мединститут. Судя по всему, оправдал и я похвалы комбата, которыми он меня щедро одаривал в письмах к её семье. А то черта с два помчалась бы Елена эта с Урала на край земли. И готова была со мной немедля под венец. Но… не в Кушке! Крепость в пустыне вызвала у нее сущий ужас. Марширующие в пыли солдаты, грохот взрывов и треск стрельбы с полигонов, адский зной, нищета существования семей офицерских — все это напрочь перечеркнуло чувства, которые – я же видел, ощущал – возникли у нежной и трепетной барышни к бравому лейтенанту. И – все. Финита ля комедия… Умчалась потенциальная невеста в благословенные уральские края. А братве нашей холостяцкой понравилась очень. Жалели, что исчезла.
Но, вернемся к нашим овечкам. Если под этим подразумевать беседу с комбатом. Вот он мне и говорит:
— Не надоело тебе, старшОй, в ваньках-взводных обретаться? Пятый годик вкалываешь.
— Надоело, так точно, — отвечаю.
— Так вот, слыхал, конечно, капитан Матюхин уходит на повышение. Должность освобождается. И ты вполне достойный кандидат. Сегодня бы представил. Уже и с корпусным инженером говорил. Полковник Егоров одобрил. Но… Как могу тебя представить, когда ты шастаешь без конца по соревнованиям, сборам, спартакиадам? Рота разминирования – сто солдат, четыре офицера, имущество всякое, «Студера», БТРы. Совсем другой коленкор. Ответственность. Командир должен на месте быть, а не шпагой махать дурацкой. Тоже мне мушкетер нашелся! И если ты от этой спортивной свистопляски не отречешься – не видать тебе роты, как в Кушке снега!
И пошла кругом башка моя лейтенантская. Действительно, пятый год взводным, когда норма — три. И понимал же, почему не представляют. Нет дураков такого редкого гостя на роте держать. И еще. В Академию взводного не примут. А конечно, Академия была единственной звездой путеводной. Для еврея – тем более. Без академического «поплавка» перспектив наверх продвинуться никаких. (Так я думал тогда. Реально же, меня — и ротного не приняли. И комбата — меня не зачислили. И вообще – Академию я лишь понюхал издали. В три захода, жидовская морда…)
Ну, в общем, дал я торжественную присягу сломать шпагу и забыть о ней. А комбат приказал принимать у Матюхина роту. Что и произошло. И стал я ВРИО. В ожидании утверждения. И понеслась нелегкая. Потому как Матюхин, зная, что уходит, вожжи ослабил. А братва, естественно, воспользовалась. Впрочем, узрев меня и будучи вполне осведомленным об «ангельских» повадках нового ротного, народ притих. В ожидании. Ну и дождался. Оказался капитан Матюхин сущим мармеладом в сравнении. Для начала я так завинтил гайки, что аж трещать начало. День и ночь торчал в казарме. На учениях сдирал три шкуры, подравнивая всех под свою выдержку и мощь. Так что Гольдин облизывался. И представление отправил.
Не шпага, так пистолет
А между тем, Ляленька из сердца моего никуда не делась. Стоило отвлечься от службы, всплывало: «Ну, говори…», «Вернешься…». Г-споди… Да босиком бы рванул по шпалам. Дезертировать, что ли? Ну, это уж из идиотских снов. Изливал тоску по ней в стихах. К примеру, из сонета:
Моя любовь, ты мне дороже жизни!
Я позабыл родных, друзей и ближних,
Ты заслонила целый мир собой.
Чем заслужил я этой пытки муку?
За что ослепшею безжалостной судьбой
Я осужден на горькую разлуку?
Письма приходили нечасто. Были весьма лаконичными. О любви напоминало только слово «целую». Размышлял: любовь по переписке? С Ляленькой такое неосуществимо. Станет она дожидаться когда я соизволю. Да и что соизволю? Отпуск светил мне не раньше чем через полгода. Соревнования, сборы накрылись – сам присягу давал. Да и проходил я уже этот вариант в прошлом году. Встречались в Ташкенте по случаю спортивных событий окружного или армейского масштаба. В результате была она готова со мной хоть на край света. А именно там и находится Кушка. Но вот папенька ейный на сей счет имел другое мнение. И не хватило у Лили мужества, что ли? Масштаб чувств не тот оказался, и капитулировала она перед папой. Как в Средние века, черт бы его драл!
А как моя Ляленька на этот счет? В Намангане этом, где она пребывала теперь, слава Б-гу, даже намека на папочку нет. Я, кстати, понятия не имел тогда, существует ли у нее папочка. Да и вообще, о семейном, квартирном, имущественном и еще какие быть могут положения у моей любимой, был, так сказать, не осведомлен абсолютно. Из ленинградского прошлого знал лишь про Коминтерна этого. Что отнюдь же не рождало энтузиазма. Да и зачем? Главная проблема – недосягаема она. И не может никоим образом оказаться в пределах досягаемости. Чудо разве что произойдет.
И вдруг… Нет, друзья, есть, есть Б-г над нами! И узнал Он (не иначе как ангелы доложили), что пропадает от любви один еврей на краю земли, мечтая, но не ведая пути к любимой. Он честный и достойный солдат, за евреев – горой… И нет у него радости – недостижима она, в крепости заперт. Любимая же далеко. И Он протянул длань. И стало так…
Вот что думаю сегодня. Уверен – так и было. Потому что решил судьбу мою тот день. А тогда я просто ошалел от счастья. Поверить боялся в то, что сказал мне физрук дивизии:
— Поедешь на окружные по стрельбе, приказ пришел из корпуса.
Да, приказ был и гласил: «Направить на состязания в Ташкент члена сборной по стрельбе ст. л-та Штейнберга М. Форма одежды – для строя. С собой иметь личное оружие в кобуре». Запомнил дословно этот судьбоносный документ. Но что было с комбатом! Гольдин рвал и метал:
— Ты же слово мне дал, что завязал со спортом! И опять сматываешься! А ротой твоей кто командовать будет?
— Товарищ подполковник! Свяжитесь и скажите, что я ехать не могу. Я же ни при чем.
Ишь, притворился – оправдывался, отлично зная, что «дуэльную» в корпусной команде стреляю я один. А комбат может только пошуметь. Приказ есть приказ.
И вот прибыл я в Ташкент. Быстро пройдя формальности, начал названивать в Наманган, куда загнали всю троицу девичью для приобщения узбеков к испанскому языку. Но связаться с Ляленькой сумел не сразу – хреново в ту пору телефоны работали. Спросил:
— Можно, я приеду, у меня есть два дня?
— Приезжай, конечно, приезжай.
Как понимаете, стрелял я не блестяще. На шестом противнике вылетел. Это и надо было мне — освободиться для дел, куда более милых сердцу, чем стрельба по фанерному макету противника.
Марк Штейнберг
От редакции. Сохранен авторский стиль изложения
Продолжение следует