Седьмой вагон

                                           … В плену барханов зной жестокий.

                                               Увенчан каменным крестом

                                               Торчит поселок одинокий

                                               Угрюмым воинским постом…

                                                                                        Из «Баллады про Кушку»

                   Вагон  № 7  в  пассажирских   поездах   послевоенного   времени   был офицерским. То есть  жесткие его купе предназначались для офицеров, от лейтенанта до майора, включительно.  А те, кто чином повыше — в мягких купе следовали. Субординация, как же!

  Меня, впрочем, занимала проблема иная: когда в начале августа 1953 года стоял у этого вагона на перроне Казанского вокзала в Москве. Еще бы: в кармане – килька в капкане (одесская хохма). Но – не до шуток.  После платы за постель едва хватит на два дня.  А  тащился в те поры поезд до Ташкента целых пять. Там тетка жила, одолжиться можно на путь дальнейший. Ибо возвращался я в свой гарнизон со спартакиады всеармейской, имевшей место быть в городе Одессе.  Лавров особых  не снискал, увы. Но честь команды округа Туркестанского не уронил. В  средине златой обретался, так сказать. Что и позволило выклянчить у начальника команды три дня для поездки в Кишинев, где мама жила.

 Самолетами в те легендарные времена рядовые граждане не летали. И возвращаться  в родной гарнизон предстояло поездом через всю Россию европейскую и Среднюю Азию тоже, потому как гарнизон тот назывался Кушкой и был самой южной точкой страны. Кишинев-Москва-Ташкент-Мары-Кушка — вот такой маршрутик – 11 суток  с тремя пересадками. В Кишиневе деньжат собрал немного, три бутылки вина молдаванского приобрел. И вперед.  

         В Москве знакомую девицу навестил, в ресторан  сходили. Пообщались от души. В результате – финансовый кризис накануне самого длинного отрезка маршрута.  Умру ведь с голодухи! Вот и стоял у вагона в раздумье. Идей, впрочем, не возникало.

                                          В одном купе  

Зато появились на перроне и направились прямо ко мне три большие красные сумки в руках у такого же числа юных девиц. Кроме сумок, волокли они еще и по внушительному чемодану. И выстроились передо мной в шеренгу.

        — Скажите, пожалуйста, а кто в этом  вагоне едет?

       — Как это кто? Офицеры едут.

       — Ура! – завопили девицы и направились к ступенькам.

   Как выяснилось впоследствии,  радовались они потому, что боялись зэков, которых Берия в то время повыпускал из лагерей. По этой причине некий знакомый умудрился закомпостировать билеты  им в 7-й  вагон — как безопасный. А  у вагона они военного усмотрели и решили, что я зэков этих сопровождаю. Испугались, естественно. Ну и…

  А я до сих лет не понимаю, как это их в офицерский вагон закомпостировали. Не иначе — Г-сподня воля, как показали события дальнейшего.

  Но тогда, не раздумывая, стал  втаскивать неподъемные их чемоданы в наш вагон и далее – в купе. Оно четырехместным было и четвертое место уже занял некий майор краснорожий, в майке и подтяжках. Судя по амбре,  испускаемом,  был он ревностным блюстителем известной поговорки: «Офицер должен быть чисто выбрит и слегка пьян».  И конечно же, не возражал бы  против девицы-попутчицы. Но – в единственном  числе. А три?!  Такая численность у майора явно не породила энтузиазма. Что и отражалось       «на челе его высоком».

    Я сие усек мгновенно и, вызвав майора в коридор, принялся агитировать: мол, «махнем не глядя, как на фронте говорят!» Аргументом служило неудобство бытовое солидному мужику с тремя девицами пребывать. Ни раздеться, ни всхрапнуть, ни…  А еще аргумент имелся в виде молдавской бутыли с вином, которой я и размахивал, соблазняя. И, ура! – соблазнил и переселился к девам.

   В процессе последовавшего знакомства выяснилось, что представляют они собой своеобразный «десант» преподавателей испанского языка, который сочли необходимым «выбросить» в Узбекистан некие болваны, такими вопросами ведающие. А девы – ленинградки, окончившие намедни пединститут им.  Герцена по гишпанской лингве, понимаете ли.  Но  почему в Узбекистан именно их?  Ну, это как раз понятно было с первого взгляда. Еще спасибо, что не в тундру забайкальскую! Ибо были все три девы иудейского, так сказать,  происхождения. А раз  так, то и нечего тут! Самый раз именно им и  внедрять язык  Сервантеса в мозги кишлачных пацанов. Коренные ленинградки, подружились они, однако, лишь на студенческой скамье. И  в Питере, как понял я, их личные дела не всегда совпадали. Уж больно разными были внешне. Да и  унутренне, так сказать.  Но это выяснилось  в дальнейшем.   Что же касается внешности – то с первого взгляда.  Моего взгляда на Ларису.  Явился он, взгляд этот, окончательным и бесповоротным в  процессе мгновенной влюбленности.

                                                           Ляленька

 Лариса… Так звалась самая красивая, очаровательная и интересная по-девичьи, которая и выделялась на фоне остальных, как пальма среди кактусов. Резковатое сравнение, не правда ли?  Но  именно так чувствовал  26-летний парень, для которого в такой тесной среде не могло  быть иного выбора. Да и в толпе большой отличил бы. А подойти решился ли?  Может,   застеснялся, не осмелился, недостойным себя счел бы. Или – что страшней всего – равнодушие встретил, отторжение некое. Куда, мол, лезешь  кувшинным рылом, серость гарнизонная!

  Но здесь-то, рядом!  Питерская  красавица  в купейной тесноте так и сверкала очарованием. Все при ней:  остроумие, интеллигентность питерская. И даже  налет опытности некой, не присущей, по тем-то временам, казалось бы, 22-летней скромняге. Вспомнил когда-то услышанный афоризм: «Она была такой красивой, что уже не могла быть ни умной, ни доброй». Присматриваться стал. Да нет, вроде, не только умница, еще и склад ума такой, знаете ли, насмешливый. Но не злой. Нет, не то, чтобы душа нараспашку, но доброжелательность проявлялась. Не часто, но – проявлялась.

 Ну да что там: пропал ты, старший лейтенант!  Не происходило со мной прежде такого. Показалось, что ли: ну нет и быть не может   красивей и желанней. Вроде за пять лет офицерской холостяцкой жизни встречался кое с кем из таинственного женского мира. Вот именно – кое с кем. Потому как пребывание на «краю географии», как называли мы Кушку, отнюдь не способствовало донжуанству. Написал в те времена:

 

   …Меня младые девы не ласкали.

   Какие девы на краю земли?

   Где по ночам голодные шакалы

   Пустыне гимны выли, как могли…

Поскромничал, впрочем. Несмотря на острейший дефицит женского  пола в гарнизоне на краю земли, без подруги  оставался  лишь изредка.   Правда, значительная часть дефицитных дев проживала за пределами крепости в двух поселках — Полтавке и Моргуновке. В основном были они потомками  украинцев, привезенных в ХIХ веке  в Каракумы, когда решено было построить крепость – форпост России на самом её крайнем юге. Вот они и возвели бастионы и куртины, прорыли потерны в сопках. И остались — привезли женщин с Полтавщины. Что поразительно, сохранили язык, уклад родного края. И  что важно было для нас – кулинарию. Потому как в столовой Дома офицеров кормили скудно и пресно. А кроме этого заведения, питаться нашему брату-холостяку негде было. Ну разве что поужинать в Полтавке. И заночевать у хозяйки. Вот и возвращались от подруг лейтенанты сытые и добрые. На рассвете маршировали, чтобы успеть на развод. А для некоторых чернобровые полтавки  становились сужеными. Побывал там и я.   

    Но для меня  кандидатка в суженые не могла  возникнуть в Полтавке. Да и после прошлогоднего фиаско,  сюжеты матримониальные вызывали изжогу.  В Кушке – тем более.  Говорю это потому что,  увидев  Ларису, подумал вдруг: «А ведь это моя жена!» Подумал, еще ничего не зная, не понимая,   слова не вымолвив даже. Чем дальше общался, все больше убеждался, что Ляля – моя жена.

    Кстати, назвал ее Лялей очень скоро. Подруги произносили «Ляленька» иронически, а мне сам Б-г велел – при моем-то грассировании. Принято было благосклонно.

    Кроме прелести внешней, была Ляленька на редкость остроумной особой, очень даже склонной к всякого рода розыгрышам,   проделкам, носившим порой небезопасный характер. К примеру, на большой станции  надевала мою гимнастерку, ремень с портупеей, фуражку и отправлялась на перрон. Становилась напротив вагона и отдавала честь всем подряд офицерам и солдатам. Как понимаете, обитатели нашего вагона веселились от души и ждали этой потехи. Она как-то скрашивала тягомотину пятисуточного путешествия.

 Ну, конечно, уже вскоре не только наш вагон, но и остальные узнали об очаровательной и озорной попутчице.  Но к нам в офицерский вагон, естественно, штатские  не заявлялись. Да и  офицеры не больно–то  совались в купе, населенное евреями.

                                              «Поединок»

  Впрочем, появился на  третий день  путешествия некий капитан с явным стремлением очаровать Ляленьку. Такой был рослый красавец-блондин атлетического сложения с нордическими чертами лица и весьма агрессивными  манерами.

  Ляленька вполне снисходительно принимала его ухаживания, пока… Случилось это  ближе к ночи, когда путешественники ко сну готовились. Я сидел, болтая с Галей и Шурой. Вдруг из коридора раздались Ляленькины крики:  — Марк! Марк! Я выскочил  из купе и оказался за спиной капитана, тискавшего в мощных объятиях Ляленьку, безуспешно пытавшуюся  вырваться.

        Навык самбиста сработал мгновенно. Подсечка! Левой ладонью раскрытой влепил  капитану в ухо, правой рванул за волосы на себя, носком ударив под коленку. Выпустив Ляленьку,  он рухнул на спину. Но тут же вскочил и двинулся на меня. Получив крюк слева по скуле и носком в живот, рухнул снова и завопил, корчась. Впрочем, бил я, стараясь не покалечить, а только боль причинить.

  А левой – потому, что правая моя – десница, так сказать, была рукой особенной.  От природы одарена недюжинной силищей. Вот и смог шпагой владеть: вооруженная рука фехтовальщика-шпажиста  должна   иметь мощь  немалую. Шпага – оружие тяжелое, и удержать рукоятку в ладони, фехтуя, нелегко.

  Но я же еще и пистолетчиком был. Стрелял  «дуэльную» — из штатного пистолета. А им в те поры являлся легендарный «ТТ» — оружие крайне  неудобное, центр тяжести — впереди ладони. И  стрелок из «ТТ» должен  вооруженную руку иметь мощную, которой я располагал. Ну и в самбо не лишней была десница. А  боевое самбо – главное из трех спортивных пассий моих. Вот и берег десницу. Приходилось сдерживаться в рукопожатиях — чтобы вместо приветствия вопль не раздался. И в вагоне сдержался, правой не бил.

  Но  ударов  левой  и носком  капитану хватило вполне.  Перешагнул через него и встал в дверях купе — в готовности к дальнейшим событиям. Они, впрочем, не последовали – противник с трудом убрался  восвояси.  Утром я отправился знакомиться, но капитан исчез. Ему соседи посоветовали  не связываться с опытным самбистом. Он и смылся.  

   «Поединок», однако, вызвал определенную Леленькину симпатию.    Проявлялась она, впрочем, скупо. Явно не поощряла ответной реакции. А я и без того робел достаточно. Дальше задушевных разговоров в коридоре дело не шло до самого Ташкента.  От случайных соприкосновений балдел. Как мальчишка незрелый. Глаза опускал,  офицер бывалый…

   А Ляленька, как нарочно, принялась обучать меня испанскому языку. Начала  и закончила  фразой: «Ё те кьерро, кьерида миа! Ё те адорро! Ё те амо!» Что значит «Я тебя люблю, любимая моя! Я тебя обожаю! Я в тебя влюблен!»  Но и запомнив  слова эти на всю оставшуюся жизнь, тогда (трус жалкий)   не посмел выдохнуть их Ляленьке в полумраке коридорном.

  Между  собой девы на испанском переговаривались частенько и в первую очередь – когда речь была не для моих ушей.  Но  не учли, с кем дело имеют. Смысл разговора я улавливал. Особенно, если он – о Ляленьке. Таким образом и узнал о ее питерском – черт знает, как назвать этого мужчину. Потому как был он не просто поклонником, каких у нее тьма имелась. Отношения серьезными были, взрослыми вполне. Вот, не уловил, почему

расстались с Коминтерном этим. Да-да, представьте — именно так его и звали. Вернее – шельмовали детенышей во времена коммунистического рабства.  Сокращенно – Кома. Это имечко частенько звучало в прениях гишпанских.

В те времена девушка, ставшая предметом обожания молодого человека, как правило,  снабжалась ореолом девственницы. Чушь, конечно. Но физиология любви всячески пресекалась, и многие  о ней только догадывались, что приводило порой и к трагедиям. Немало мужиков тогдашних   до конца дней своих не совсем понимали сексуальные потребности подруг. И зачастую именно поэтому не стремились их удовлетворить. В общем,  не было секса в СССР. Но в моем частном случае стал я сам не свой, получив эти сведения  о пределе мечтаний: ореолом ведь была окружена…

   Ну и что, сам-то ты кто? КрасавЕц кушкинский? Люблю её – слово сказано!  Пока только себе… Ничего не предугадывая, ни о чем конкретно не воображая, вполне откровенно рассказывал подружкам о судьбе своей недолгой и незавидной. О Кушке – «закате юности» — и прозой, и стихами. Стихи, впрочем, нравились девицам. Хоть ужасали, но и впечатляли тоже.   Еще бы:

…Колышется воздух от зноя.

Казармы, дороги в пыли.

И крест над высокой скалою

Угрюмо чернеет вдали.

 

Как будто погибло живое

От этой проклятой жары.

Лишь рельсы железной змеёю

Ползут по пустыне в Мары.

 

И бродят понурые люди,

Застрявшие в этой беде…

  И Ляленька, слушая, не ерничала. Даже в самых  лирических местах, где я уже настораживался,  её скепсис зная.

  Прозвучит странно,  но были те дни экзотичными. Ну  как же – впервые прожил целые пять суток в обществе  девушек – евреек. И пяти минут до того не приходилось мне пребывать в таком окружении. А в купе том  благословенном погружен был целиком в бытие трех.  Вот и впитывал бытовые детали: куда  денешься в тесноте купейной.  И было мне так  близко все это и радостно, и раскованно. Вроде  бы к родственникам попал. Вот, оказывается, как  бывает, когда кругом свои.  

  Но, не забыть бы о прозе того странствия. О том, как  во все его дни кормили меня спутницы. Сначала домашней снедью, а как кончились запасы – приобретали на остановках еду с учетом моего наличия. И малейшего я стеснения не испытывал – свои же. Родные.  Моим вкладом было, естественно, молдаванское вино. Вот и пролетели пять дней как сон радостный.  Несмотря на инцидент с капитаном.

                                             Ташкент

  Вот он, наконец-то, во всей красе!  Жарища, отсутствие такси. Чего  прежде  не замечал. Но тут заметался по привокзальной площади в поисках  транспорта для  попутчиц и их чемоданищ. Нашел, в конце концов, и отвез в общежитие пединститута, куда  надлежало им явиться.

  Вечерело.  Поезд мой отправлялся завтра. Ночевать я мог у тетки. Но как уйти  от нее, ничего не сказав, не намекнув даже, что горит в груди? Оставил  адрес своей войсковой части. Не ей отдельно, а как бы всем.  

  Стою пень пнем. И не могу уйти. Не решаюсь отозвать ее в сторону хотя бы. А Ляленька смотрит и улыбается загадочно, будто понимает все. Будто читает в моем сердце. И – улыбается. И вдруг гром небесный прогремел:   

 Я приду тебя провожать. И добавила улыбаясь: приду, приду, не сомневайся…

С тем и ушел  я к тетке.

   Не стоит, пожалуй, живописать бдения той ночью, переполненные нетерпением и догадками:  придет ли? Подхватил утром вещмешок, едой теткиной набитый, и на вокзал отправился задолго до срока. Да и там места себе не находил: придет – не придет?  А то подумалось: попрощается вдруг равнодушно, и что тогда?

    Но пришла, пришла!  И стали мы по перрону бродить, о ерунде всякой болтая. И вдруг – дождь пошел. В Ташкенте в августе – и  дождь. Знамение, что ли?

   Ляленька остановилась, повернулась ко мне, руки на плечи мне возложила. Серьезными стали ее глаза, и она произнесла: «Ну, говори».  Я онемел. С трудом великим выдавил: «Я тебя люблю. Я без тебя жить не смогу!»

  Не отвечая, она прижалась ко мне, обняла. И мы  застыли в поцелуе. Оторвавшись, я спросил растерянно: «Как же я теперь? Как я уеду? Как я там жить буду без тебя?»

Она сказала коротко:  «Любишь? Вернешься!»

 Я потом написал:

 

Неужели все это было —

Древний город, укутанный в ливень,

Сумасшедшее сердце билось

Так отчаянно, так пугливо.

 

Все мне кажется сном небывалым,

Все мне кажется бредом сугубым,

И меня целовавшие губы,

И очей озорные провалы.

 

Дождь сочился  на грустные рельсы,

Был перрон расставаньем пропитан,

Не измерил бы ртутью Цельсий

Мерзлой слякоти в сердце пробитом.

 

Далеко мое счастье простое,

Я опять одинок, как бывало.

И живу на тоскливых привалах

Жизнью призрачной и пустою.

Комбат Гольдин

Служба сходу подхватила и завертела. А тут еще на следующий после прибытия день вызвал меня командир части подполковник Гольдин Аркадий  Маркович. Да-да, еврей. Этим штурмовым батальоном и командовавший в войну. Мужчина громоздкий, цирковой в прошлом атлет. Ну, который на арене пирамиду держит, гирями жонглирует.  Да и характером вполне грозный командир. В батальоне  его всерьез побаивались все.

   Но ко мне  комбат относился вроде как к родственнику. Понятно, почему.  Был я единственным на четыре сотни солдат и офицеров евреем.  А у Аркадия Марковича и жена   русской была, типичная сибирская красавица, которую  встретил он  в  громе и ужасах войны. Санинструктор Валентина, сержант медслужбы.  Впрочем, брак этот был не слабей тяжелого танка по прочности. За  мужем своим Валя готова была идти  на гибель, что и проделывала не раз  в пламени  битв кровавых. Как у Симонова: «… Но от пуль прикрыв своим телом, из огня его выносила…»  И после войны вела себя соответственно.    

     Но  Аркадий Маркович, как ни крути, оставался  Ароном Мойшевичем из еврейского местечка в Белоруссии. Он обрадовался, когда в его батальоне появился еще один еврей.  В самые задушевные минуты говорил со мной на идиш.  Узнал о моем втором имени и называл, в минуты  такие, меня  «ингалэ Мотл» ( «Мальчик Мотл»  — как у Шолом- Алейхема ).

      Огорчало его, что к службе относился я без должного энтузиазма. Предпочитал на соревнованиях да на сборах ошиваться.  Или – на подготовке горных инструкторов. Да   где  угодно, лишь бы от крепости подальше. Еще и числилась за мной череда драк, точнее сказать – избиений оппонентов паршивых.  Сторонников расовой теории. Воспитательную работу проводил, так сказать, своею собственной рукой и ногой. Как научился в секции боевого самбо.

  Не раз Аркадий Маркович вел со мной задушевные беседы. На идиш переходил:   «… Ингалэ, майн зон, ду бист  везойве  мэшимед ин дер волд. Абейтех, Мотл, нэм абисалэ сейхл!  А идишер ингермон кон нышт зайн а шейгец. Шлуг нышт зей» («Мальчик, сын мой! Ты ведешь себя как бандит в лесу. Прошу тебя, Мотл, наберись ума! Еврейский молодой человек не может быть сорванцом. Не бей их»).

   Подполковник даже произвел попытку меня  остепенить путем женитьбы на своей  родственнице, которая и прибыла по его вызову из Свердловска.  Оказалась очень  милой, нежной и трепетной девушкой, недавно окончившей мединститут. Судя по всему,  оправдал и  я  похвалы комбата, которыми он меня щедро одаривал в письмах к её  семье. А то  черта с два помчалась бы Елена эта с Урала  на край земли.   И готова была со мной немедля под венец. Но… не в Кушке! Крепость в пустыне  вызвала  у нее сущий ужас. Марширующие в пыли солдаты, грохот взрывов и треск стрельбы с полигонов, адский зной, нищета существования семей офицерских  — все это напрочь перечеркнуло чувства, которые – я же видел, ощущал  – возникли  у нежной и трепетной барышни к бравому лейтенанту. И – все. Финита ля комедия… Умчалась потенциальная невеста  в благословенные уральские края. А братве нашей холостяцкой понравилась очень.  Жалели, что исчезла.               

         Но, вернемся к нашим овечкам. Если под этим подразумевать беседу с комбатом. Вот он мне и говорит:

 — Не надоело тебе, старшОй, в ваньках-взводных  обретаться?  Пятый годик вкалываешь.

— Надоело, так точно, — отвечаю.

— Так вот, слыхал, конечно, капитан Матюхин уходит на  повышение. Должность  освобождается. И ты  вполне достойный кандидат. Сегодня  бы представил.  Уже и с корпусным инженером говорил. Полковник Егоров одобрил. Но… Как могу тебя представить, когда ты шастаешь без конца по соревнованиям, сборам, спартакиадам? Рота разминирования – сто солдат, четыре офицера, имущество всякое, «Студера», БТРы. Совсем другой коленкор. Ответственность. Командир должен на месте быть, а не шпагой махать дурацкой. Тоже мне мушкетер нашелся! И если ты от этой спортивной свистопляски не отречешься – не видать тебе роты, как в Кушке снега!

   И пошла кругом башка моя лейтенантская. Действительно, пятый год  взводным, когда норма — три. И понимал же, почему не представляют. Нет дураков такого редкого гостя на роте держать.  И еще. В Академию взводного   не примут.  А конечно, Академия была  единственной звездой путеводной. Для еврея – тем более. Без академического  «поплавка»  перспектив наверх продвинуться  никаких. (Так я думал тогда. Реально же,  меня — и ротного не приняли. И комбата — меня не зачислили. И вообще – Академию я лишь понюхал издали. В три захода, жидовская морда…)

    Ну, в общем, дал я торжественную присягу сломать шпагу и забыть о ней. А комбат приказал принимать у  Матюхина роту. Что и произошло. И стал я ВРИО. В ожидании утверждения.  И понеслась нелегкая. Потому как Матюхин, зная, что уходит, вожжи ослабил. А братва, естественно, воспользовалась. Впрочем, узрев меня и будучи вполне осведомленным об «ангельских» повадках нового ротного, народ притих. В ожидании. Ну и дождался. Оказался капитан Матюхин сущим мармеладом в сравнении. Для начала я так завинтил гайки, что аж трещать начало. День и ночь торчал в казарме. На учениях сдирал три шкуры, подравнивая всех под свою выдержку и мощь. Так что Гольдин облизывался. И представление отправил.

                                                 Не шпага, так пистолет

  А между тем, Ляленька из сердца моего никуда не делась. Стоило отвлечься от службы, всплывало: «Ну, говори…», «Вернешься…». Г-споди… Да босиком бы рванул по шпалам.  Дезертировать, что ли? Ну, это уж из идиотских снов. Изливал тоску по ней в стихах. К примеру,  из сонета:

Моя  любовь, ты мне дороже жизни!

Я позабыл родных, друзей и ближних,

Ты заслонила целый мир собой.

Чем заслужил я этой пытки муку?

За что ослепшею безжалостной судьбой

Я осужден на горькую разлуку?

Письма приходили нечасто. Были весьма лаконичными. О любви напоминало только слово «целую». Размышлял: любовь по переписке? С Ляленькой такое неосуществимо. Станет она дожидаться когда я соизволю. Да и что соизволю?  Отпуск  светил мне не раньше чем через полгода. Соревнования, сборы накрылись – сам присягу давал. Да и проходил я уже этот вариант в прошлом году. Встречались в Ташкенте по случаю спортивных событий окружного или армейского масштаба. В результате была она готова со мной хоть на край света. А именно там и находится Кушка.  Но вот папенька  ейный на сей счет имел другое мнение. И не хватило  у Лили  мужества, что ли?  Масштаб чувств не тот оказался, и капитулировала она перед папой.  Как в Средние века, черт бы его драл!

   А как моя Ляленька на этот счет? В Намангане этом, где она пребывала теперь, слава Б-гу, даже намека на папочку нет. Я, кстати, понятия не имел тогда, существует ли у нее папочка. Да и вообще, о семейном, квартирном, имущественном и еще какие быть могут положения у моей любимой, был, так сказать, не осведомлен абсолютно. Из ленинградского прошлого  знал лишь про Коминтерна этого. Что отнюдь же не рождало энтузиазма.   Да и зачем? Главная проблема – недосягаема она. И не может никоим образом  оказаться в пределах досягаемости. Чудо разве что произойдет.

 И  вдругНет, друзья, есть, есть Б-г над нами! И узнал Он (не иначе как ангелы доложили), что пропадает от любви один еврей на краю земли, мечтая, но не ведая пути к любимой. Он честный и достойный солдат,  за евреев – горой… И нет у него радости – недостижима она, в крепости заперт. Любимая же   далеко. И Он  протянул длань. И стало так…

   Вот что  думаю  сегодня. Уверен – так и было. Потому что решил судьбу мою тот день. А тогда я просто ошалел от счастья. Поверить боялся в то, что сказал мне физрук дивизии:

  — Поедешь на окружные по стрельбе, приказ пришел из корпуса.

 Да, приказ был и гласил: «Направить на состязания в Ташкент члена сборной по стрельбе ст. л-та  Штейнберга М. Форма одежды – для строя. С собой иметь личное оружие в кобуре». Запомнил дословно этот судьбоносный документ. Но что было с комбатом! Гольдин рвал и метал:  

   — Ты же  слово мне дал, что завязал со спортом! И опять сматываешься! А  ротой твоей кто командовать будет?

   — Товарищ подполковник! Свяжитесь и скажите, что я ехать не могу. Я же ни при чем.  

   Ишь, притворился – оправдывался, отлично зная, что «дуэльную» в корпусной команде стреляю я один. А  комбат  может только пошуметь. Приказ есть приказ.

       И вот прибыл я в Ташкент. Быстро пройдя формальности, начал названивать в Наманган, куда загнали всю троицу девичью для приобщения узбеков  к испанскому языку. Но связаться с Ляленькой сумел не сразу – хреново в ту пору  телефоны работали.  Спросил:

— Можно, я приеду, у меня есть два дня?

— Приезжай, конечно, приезжай.

Как понимаете, стрелял я не блестяще. На шестом противнике вылетел. Это и надо было мне — освободиться для дел, куда более милых сердцу,  чем стрельба по фанерному макету противника.

Марк Штейнберг

От редакции. Сохранен авторский стиль изложения

Продолжение следует

Оцените пост

Одна звездаДве звездыТри звездыЧетыре звездыПять звёзд (ещё не оценено)
Загрузка...

Поделиться

Автор Редакция сайта

Все публикации этого автора