Продолжение. Начало тут
Своих «стариков» Подкидыш любил беззаветно. Случилось, что оба они были прикованы к постели в течение долгих лет. В их семье все друг за друга болели. Так было в буквальном смысле: когда отца разбил паралич, мать не вынесла горя, и сердечные приступы уже не покидали ее. Врачи и лекарства как бы прописались в семье Елизаровых… Из-за этого Николай Евдокимович не женился. А потом он встретил маму — и остался холостяком навсегда.
– Именно любовь сделала его вечным холостяком… Это выглядит старомодной историей, — при мне сказала маме наша соседка. Она думала, что я, в то время еще первоклассник, ничего не пойму: взрослые нередко на этот счет ошибаются.
– Не называй старомодным то, что тебе недоступно, — ответила мама соседке. — Мы часто смешиваем современность с самими собой. А рыцарство, учти, всегда современно!
Значит, она считала Подкидыша рыцарем… Он им и был. Его родителей похоронили на Ваганьковском кладбище.
– И мое место там, — говорил Николай Евдокимович, будто поскорей добраться до этого места было его мечтой. — Только там… Других пунктов в моем завещании не будет.
Больше всего на свете Подкидыш любил Москву. А потом — мою маму.
Он знал все арбатские переулки, в одном из которых был и наш дом. Он мог безошибочно сообщить, у кого и на сколько дней останавливался Пушкин, где умер Гоголь, а где бывали Веневитинов или Вяземский.
– Ты ходишь на лыжах по Гоголевскому бульвару? Не возражаешь, чтобы мы с тобой как-нибудь погуляли без лыж? Там, ближе к Кропоткинским воротам, есть такие святыни…
– А знаете, однажды зимой я лизнул бронзу на памятнике. Хотел попробовать снег!
– И язык остался на бронзе?
– Лучше бы он взял себе язык Гоголя, чем подарил ему свой! — заметила мама.
– И еще я катаюсь на этом бульваре с гор, — сообщил я Подкидышу.
– Горы!.. — грустно воскликнул он. — Когда-нибудь они покажутся тебе небольшим возвышением. Наши представления со временем так меняются!
– Почему вы говорите об этом с печалью? — спросила мама.
– «Печаль моя светла…» Она вызвана сожалением, что зрелость так точно определяет разницу между горой и холмом.
Пушкина он цитировал постоянно, считая, что поэт сказал все обо всем на свете.
– В моем возрасте это уже можно постичь! — утверждал Подкидыш.
Цитаты он очень естественно вплетал в свою речь, потому что они точно выражали и его собственные суждения.
На фронт Подкидыша не взяли главным образом из-за плохого зрения. Стекла его роговых очков были такие толстые, что я не мог определить, какого цвета у Николая Евдокимовича глаза. Видно было только, что они очень добрые.
Своего «белого билета» Подкидыш стыдился.
– У меня на медкомиссии обнаружили еще кучу болезней, — признался он мне. — Председатель сказал: «Практически у вас здоровы одни только уши». Не возражаешь против такого диагноза? Но Катюше не говори!
Маму он называл Катюшей.
– Не возражаете, чтобы я и завтра заглянул к вам? — спрашивал он у мамы.
– Если мы вернемся с объекта раньше двенадцати ночи, пожалуйста!
– Значит, не возражаете? А то, может быть, я наскучил: столько «сердца горестных замет», — сказал он, я помню.
– У меня «ума холодные наблюдения», поскольку мы должны принять завтра очередной эшелон. У вас «сердца горестные заметы». Получается искомое равновесие.
Назавтра они с мамой, как правило, возвращались позже двенадцати. И на второй и на третий день тоже… А через недельку им вновь удавалось выкроить часа полтора. Я очень любил эти вечера, потому что мы вспоминали о Москве, о мирных годах, казавшихся нереальными, об отце…
Однажды утром, минут в пятнадцать седьмого, когда мама уже собиралась на работу, Подкидыш ворвался к нам без всякого предупреждения.
– Не возражаете? — И сразу вбежал. — Их разгромили под Москвой! Вы это предвидели, Катюша. И говорили об этом. Свершилось!
– А как вы узнали?
– По радио.
– Вдруг теперь… и письмо придет?
– Разумеется… Можно не сомневаться! И ты вставай, — тормошил меня интеллигентный Подкидыш.
А вечером мы собрались, чтобы отметить праздник.
Усталые, серые лица вроде бы оживились — и в бараке стало уютней. Мама всегда была гостеприимной хозяйкой. Если кто-нибудь приходил к нам в Москве неожиданно, без приглашения, она, произнеся в коридоре приветственные слова, не хваталась на кухне за голову, а говорила откровенно:
– Чем уж богаты…
Если у нас оказывался Подкидыш, духовное богатство семьи, естественно, увеличивалось. Он подробно сообщал о том, что было раньше на месте какой-нибудь станции метро или дома, в котором жили наши незваные гости, и те были очень довольны. На стол мама выставляла все, что висело за форточкой, на крючке. И буфет она полностью очищала с таким видом, будто он оставался до краев переполненным. Она отдавала, делилась, но не отрывала от себя.
В тот вечер, в бараке, мама предложила всем «объединить продуктовые запасы», откинуть бывшие скатерти, старые ковры и портьеры, разделявшие нас. Барак сразу сделался длинным, как деревянный туннель. Резали затвердевшие от холода буханки. казавшиеся ненастоящими, бутафорскими; покрывали хлебные куски таким тончайшим слоем масла, что сквозь него ясно просвечивали цвет хлеба и все его поры.
Кто-то принес полбутылки спирта и разбавил его водой до такой степени, что остался лишь запах.
– «Друзья мои, прекрасен наш союз»! — воскликнул Подкидыш. Это прозвучало слишком возвышенно, и я пригнул голову, уставился в пол, как бывает в театре, если на сцене происходит что-то неестественное, фальшивое.
Но в ответ все захлопали. И тогда мама сказала:
– За Москву! И чтобы наши мужья вернулись… — Посмотрела на женщин и поспешно добавила: — Братья и сыновья тоже!
Мне стало страшно. Заныло в животе. Я скрючился, присел на топчан. И тут перехватил пристальный взгляд Николая Евдокимовича. Он пробился даже сквозь толстые стекла очков.
На следующий день, когда я возвращался из школы, Подкидыш ждал меня возле барака. Он отлучился с объекта, что нелегко было сделать. Морозный и сухой воздух потрескивал, точно кто-то баловался деревянным игрушечным пистолетом. Вокруг лежал снег, серый от золы, которую ТЭЦ, работавшая, как и люди, взахлеб, через силу, вываливала на город.
И снова толстые стекла очков, даже заиндевевшие, показались мне увеличительными: Николай Евдокимович хотел проникнуть в глубь моей тайны.
– Он… убит?
– Нет… Я думаю, нет.
– Что было в письме?
– Откуда вы…
– Катюша ничего не узнает, — впервые в жизни перебил он меня. — Но сейчас не скрывай! Что с отцом?
– Пропал без вести.
– «И от судеб защиты нет…» — прошептал Николай Евдокимович.
– Слово «пропал» имеет в русском языке не одно значение, — начал я успокаивать его и себя.
Я озирался, прикрывал рот заштопанной, шершавой варежкой.
– Ты прав, — согласился Подкидыш. — Наверно, ты прав… «Пропал» ближе к слову «потерялся», чем к слову «погиб». А тот, кто потерялся, может найтись. — Он взглянул на меня с надеждой.
– Как мы находим силы? — Подкидыш снял и протер очки. — Где мы находим?
– Организм приспосабливается.
– Весь. Кроме сердца, — ответил он. Съежился и побежал на работу.
«Но ведь мама может послать запрос, — подумал я вдруг. — И ей сообщат».
Она бы давно уж послала, но, как я догадывался, просто боялась, предпочитала неведение. Могла, однако, не выдержать. В каком словаре искал бы я тогда утешительные определения слова «пропал»?
Надо было предпринимать что-то срочное!
Вскоре ко мне пришел Олег делать уроки.
Обычно он торопился, а на этот раз раскладывал тетради и учебники не спеша:
– Отец печатает на машинке — и сестры спят.
– Обе?
– Они все делают коллективно!
– А отец, значит, печатает?
В голову мне пришла неожиданная идея.
– Сотрудников всех призвали, — стал объяснять Олег. — Остался только отец с машинисткой. Она печатать почти не умеет… Но у нее муж на войне. Дети болеют… Карточки получать надо! А печатает плохо. Я и то лучше… Приходится помогать отцу: ему одной рукой трудно.
– А мне ты поможешь?
Я взял Олега за плечи и повернул к себе лицом.
Огромные глаза его еще больше расширились.
– Объясни, пожалуйста.
– Объясню. Только тихо!
Анатолий АЛЕКСИН
Продолжение тут