Продолжение. Начало тут
Заключая спектакль, исполнители всех ролей должны были выходить для поклонов по одному. На этом настояла Нелли Рудольфовна, хоть и не была постановщиком пьесы. Она отсутствовала на рядовых репетициях и даже на генеральной, дабы все убедились, что у нее к спектаклю нет особого и тем более необъективного интереса.
Единственное, чего ей хотелось, — чтобы кланялись поодиночке. Режиссер подчинился. И объяснил:
– Красовская считает, что таким сценическим способом характеры не будут скопом ломиться в память зрителей, а войдут индивидуально. И прочно.
Он был выпускником режиссерского факультета — и в дебаты с Нелли Рудольфовной не вступал.
Произошел, быть может, единственный в истории сцены случай. На репетициях Даша была одной, а дома, перед всеми нами и Имантом, она томительно и упорно создавала образ величайшей страдалицы, «без вины виноватой» мученицы, ввергнутой в конфликт между счастьем и совестью. Мы вместе, всей семьей, сочинили даже несколько фраз, которых не было у порочно даровитого автора. «Злодейка» этими фразами скупо, не взывая к жалости, давала понять, что ради любви, ни на что не надеясь, рассталась со своим прежним мужем и прежним благополучием. Получалось, что она не расчетливо, как намекал автор, не корыстно, а с завязанными глазами кинулась в неизвестность.
Несколько — всего несколько — реплик мы дописали: «злодейка» не вознамерилась примитивно утащить капитана подальше от дома, а давала почувствовать, что кислород понимания здесь отсутствует и ей нечем дышать.
К счастью, все, что говорил сам капитан, не аттестовало «злодейку» злодейкой, а лишь подтверждало, что он от страсти сошел с ума. «Злодейку», по умыслу автора, призваны были разоблачить ее собственные откровения, а их можно было доносить до остальных действующих лиц и до зала по-разному, а иногда в «сокращенном виде».
На домашних репетициях Даша, как говорят оркестранты, вела свою партию, а Имант играл на других инструментах: и за капитана, и за его жену, и за тех, кто непрошено вникал в ситуацию, стараясь на нее повлиять. Дети же — кстати, мальчики-близнецы — появлялись только в самом конце, когда матери и отца уже не было. До этого их «играло» не окружение, как в пьесах о королях, а отношение родителей — в чем-то разное, а в невообразимости отторжения от сыновей — одинаковое. Даша, следуя совету Абрама Абрамовича, должна была в финале обнять сирот. Воссоединившись, на сцене оказывались трое, для которых трагедия продолжалась, поскольку они остались в живых. Они были несчастнее тех, для которых трагедия уже завершилась.
На премьере все произошло согласно нашему тайному плану, скорее похожему на заговор.
Партнеры, помимо желания, подчинились тональности, которую задала Даша, потому что воля таланта, данного свыше, сильней старания средней руки одаренности или тем паче посредственностей. Эта воля способна подчинить и властно вести за собой.
Шел спектакль о жертве, которую тщетно пытались судить как виновницу, о горемычной, которую жестокость бессильно стремилась изобразить источником горя.
То, что на лике Дашиной героини хотели выжечь клеймо «злодейки», обернулось такой беспредельной несправедливостью, что название пьесы непредвзятые зрители мысленно заключали в кавычки.
Но непредвзятых в зале было не так уж много. Они сосредоточились в девятом и десятом рядах. Это были приглашенные для престижа деятели культуры, некоторые родители, наша семья, Абрам Абрамович, который, впрочем, тоже представлял семейство Певзнеров, и Имант, который мечтал представлять его в будущем.
Автор пьесы в дни репетиций и во время премьеры сказался больным. Несмотря на молодость, он, как опытный мафиози, замышлял, планировал преступление, но сам на месте преступления не появился. Хотя в писательском ресторане его видели.
Как повелела Нелли Рудольфовна, актеры выходили кланяться по одному. Зал заковался в сдержанность, напряженность… Он затаенно ждал. Последней вышла на поклон Даша. И тут затишье взорвалось бурей. Начался новый спектакль… Он был задуман и осуществлен Нелли Рудольфовной, но уже не на сцене, а в зале. Действующие лица смешались, заглушали друг друга.
Зал, превратившись в толпу — сидячую, но толпу! — словно взбесился. Делать это во тьме было удобно и безопасно. Топали и кричали: «Во-он!» — олицетворяя нашу сестру со «злодейкой», которая в другой, не ставшей спектаклем пьесе убила двух людей, а двух детей оставила без матери и отца.
«Во-он!» — вопила Лида Пономарева. Ее-то голос я уловил бы из тысяч. «Во-он!» — орали запрограммированные студенты, оскорбленные красотой и талантом Даши. Это и была расплата за любовь Афанасьева, за всю неудавшуюся женскую судьбу Нелли Рудольфовны. «Из ряда вон выходящие… Со сцены вон уходящие… — возникло у меня в голове. — Вроде есть разница! Но тут и там — “вон”. В этом суть и вся безысходность», — прокручивал я странную мысль.
Имант поднялся и направился к сцене. А Даша, непривычно потеряв власть над собой, бросилась со сцены ему навстречу, прибилась к его груди и затерялась на ней. Имант застыл. Сестра, получилось, преградила ему дорогу.
И все-таки Имант одним своим видом заткнул залу рот. Орать перестали. Боялись, что он и во тьме разглядит, узнает и не простит. Но зато ногами принялись действовать громче, старательней. Топали под стульями: хоть и бойко, но трусливо и анонимно.
И вдруг свершилось такое, чего не ждал уж никто: ни мы, ни Имант, ни Нелли Рудольфовна… Мама, незаметно преодолев расстояние между девятым рядом и сценой, не взлетела, а, будто считая ступеньки, взошла на нее. И хоть многие не знали, кто она и откуда, некое предчувствие заставило всех, не сговариваясь, погрузить зал в безмолвие.
– Я Дашина мама… А ее отец, тоже Певзнер, — Герой Советского Союза… если вам неизвестно. Напоминаю об этом первый раз в жизни. Я думала, он и его друзья победили фашизм…
Мама покинула сцену. А безмолвие зал не покинуло.
***
Ассоциации часто бывают не прямолинейными, а окольными и нежданными. Один факт, случается, приводит к другому, который выглядит не родным его братом и не двоюродным, а родственником весьма отдаленным. Или даже вовсе не родственником… Перелистывая биографию нашей семьи в часы вечерних своих путешествий, я наткнулся на плачущего мужчину. Он был не из тех, что дают волю слезам. Хоть и без формы, он выглядел профессиональным солдатом: подтянутым, прямым, не умевшим сгибаться ни под тяжестью лет, ни под тяжестью жизни. Плакал он открыто, не таясь, на автобусной остановке… Я, быть может, не смел вторгаться в его беду, но мне, как тогда, на бульварной скамейке, показалось, что она сродни горю, которое обрушилось на меня, придавило…
Нас было двое, а третьим — автобус, распахнувший, потом запахнувший свои двери и поскорей удалившийся, будто поняв, что он, как на Руси говорят, «третий лишний». И тогда солдат — не по возрасту и не по званию, а по характеру — сам обратился ко мне. Голос его мгновенно, словно по команде, заковался в твердость и гнев, оттолкнув от себя слезы:
– Они поступили подло: напали на нас в Судный день… когда мы молились и каялись. Отсюда я проводил сына. И здесь, на остановке, видел его последний раз. Ему и девятнадцати не было… Они воспользовались днем молитв. Сегодня как раз годовщина. Вы знаете? — он помолчал, словно погружаясь в слезно-соленые глубины своей беды. — Для разбоя они использовали святыню.
И я вспомнил премьеру «Злодейки». Что общего было у той премьеры с войной Судного дня? Ничего… Кроме того, что и святой день, и Дашин дебют обнажили беспредел чужого хитроумия и коварства. На нее тоже напали в день, когда она была не способна подготовиться к обороне. Когда она, согласно ею же придуманной мизансцене, молилась и каялась…
Опять подкатил автобус. Несчастный отец поднялся по рифленым ступеням… А я, несчастный сын и несчастный брат — со временем вы все узнаете и поймете меня, — остался на остановке один. Где-то рядом плескалось Средиземное море. «Даша никогда не купалась в нем. А другое, хмурое море…» Я подумал о том, о чем расскажет роман… на тех его страницах, вырвать которые будет нельзя.
***
С премьеры «Злодейки» мы подавленно-безмолвные вернулись домой. «Дружеский ужин», на который преподаватели и студенты, сложившись, или, как говорят, скинувшись, собрали деньги, обошелся без нас.
Абрам Абрамович упредил драматичное обсуждение того, что случилось: психологически необходим был антракт.
– Вы победили! — не сказал, а провозгласил он.
То ли Анекдот, как всегда, называл на «вы» маму и обращался к ней, потому что именно ей на премьере принадлежали самые последние и самые сильные реплики, то ли «вы» имело в виду нас всех.
– В самом финале зал онемел. А «конец — делу венец». Это тоже не еврейская мудрость, а русская! — продолжал создавать у нас победное настроение Абрам Абрамович. — Запрограммированные поклоны ничего не определяли… А героиней спектакля — в прямом смысле! — стала Дарья Певзнер.
У него была серия анекдотов, состоявших как бы из двух сообщений: одного непременно отрицательного и одного непременно положительного. Он решил разрядить атмосферу анекдотом из той серии… «Один антисемит говорит другому антисемиту: “Опять сообщили две новости! Одна ужасная: евреи высадились на Луне. А другая — прекрасная: они высадились там все!”»
– Вторая новость очень обнадежила бы Нелли Рудольфовну, — сказал Анекдот. — Ей бы уже никто не мешал… Ни Певзнер, ни Кушнер!
И тут, вдруг не выдержав, он сократил антракт и обратился к отцу:
– Ну, сегодня наконец… на этой премьере состоялась премьера твоего окончательного прозрения? Или все еще «проклятая неизвестность»?
Иные облекают в значительные слова малозначительные мысли. Я привык, что Еврейский Анекдот выражал значительные — по крайней мере, для нашей семьи — мысли словами очень простыми. Самыми простыми, какие есть. «И неожиданно: “премьера прозрения”!.. — про себя удивился я. — Должно быть, простые, спокойные фразы для него в ту минуту не подходили. И для юмора места не оказалось. “Премьера прозрения” на премьере спектакля… Сила образа, как известно, в его точности. Этот образ с аксиомной снайперской меткостью выражал то, что должен был испытать отец. Но испытал ли?»
– Премьера состоялась, — ответила за отца мама.
Я тихонько увел сестру в «комнату заклинаний», потому что слух ее — я это чувствовал — еще раздирали топот и вопли: «Во-он!» Губы подрагивали, не подчиняясь ей, а нижняя губа кровоточила. Я вспомнил, как кровоточила вена на Дашиной левой руке.
– Они были взяты тобою в плен. И только после спектакля — уже после! — вырвались, чтобы рабски исполнить приказ. А потом опять онемели. Было совершено два подвига: подвиг актрисы и подвиг матери. Не смотри вниз! Победитель имеет право на гордость… Подними голову. Твой народ заставляют жить с опущенной головой. Не подчиняйся! Не склоняй голову… Не склоняй!
Даша и в письмах многословием не отличалась: ей важно было выразить суть. В Риге она стала русской… Русских там не любили, но рядом был Имант. Он сделал приписку: «В театре русской драмы Даше предложили сразу три роли, а мне в латышском — одну».
– В нее там никто не влюбился? — с тревогой спросила мама.
Даже мудрый Анекдот не мог на это ответить. И вернулся к приписке Иманта: «С Дашей ничего не случится, пока я жив. А в нашей семье меньше девяноста никто не жил».
***
Все подлежало «распределению»: пища, одежда, награды, чины… И выпускников высших учебных заведений тоже распределяли. Не объективно, не по совести, а как чины и награды, ориентируясь на привходящие обстоятельства. Среди них национальность, точно некая рекордсменка, стойко удерживала одно из ведущих мест.
Само понятие «национальная политика» уже исключало национальное равенство и независимость человека от его происхождения. Но коль она была, появились и «национальные нововведения». Даже, к примеру, слово «полтинник», обозначавшее прежде всего-навсего половину рубля, приобрело и второй смысл, повысивший курс этой денежной единицы до курса единицы этнической и политической. «Полтинниками» стали обзывать тех, что были неевреями только наполовину: либо по отцу, либо по матери. Такая мешанина тоже не одобрялась: она путала карты… Не игральные, а карты сражений за «интернационализм» в его коммунистическом понимании.
Молодецкая осанка анекдотов или, наоборот, их дряхлость зависят не столько от их возраста, сколько от соответствия времени.
Абрам Абрамович вспомнил анекдот, дряхлый по возрасту, но вернувший себе мускулистость. «Наниматься на работу приходит некто по фамилии Рабинович. Однако уверяет и пишет в анкете, что русский. “Уж если брать Рабиновича, пусть будет евреем”, — накладывает резолюцию начальник».
Подобные решения могли приниматься не только в анекдоте, но и в реальности. А потому комиссиям, которые распределяли, раскладывали по полкам будущее людей, требовалось досконально выяснить степень чистоты крови тех, кому предстояло, окончив институт, вторгнуться в организм государства. Совсем как в бывшей, поверженной, Германии… Национальный «сорт крови», его чистота имели право заменять талант или, уж во всяком случае, ценились выше таланта.
– Пренебрежение истинными достоинствами — первопричина многих нынешних бед, — сказал Абрам Абрамович.
У Игоря между фамилией и национальностью противоречий не наблюдалось, а потому сомнения комиссию не посетили. Ей все было ясно — и брату предоставили «свободное распределение».
Недолгая оттепель сменилась крутыми заморозками. Однако ненастная политическая погода привыкла выдавать себя за погоду безоблачную. Искажая собственный облик, она искажала и смысл наиболее значительных слов: со «слова» ведь не только все началось, но «в слове» и все продолжается. Термин «свободное распределение» включал в себя эпитет, рожденный словом «свобода», а обозначал вышвыривание на произвол судьбы.
– Низость использует высокие эпитеты, — прокомментировал Анекдот. И его наблюдение показалось мне очень знакомым: то ли сам я добрался до этого вывода, то ли кто-то мне его ранее подсказал. Анекдот решил нас в этом выводе утвердить: — Чем низость низменней, тем эпитеты выше.
Игорь слыл одареннейшим студентом на факультете. Но одаренный не значило перспективный. Перспектива определялась распределительной комиссией.
– Что за комиссия, Создатель! — перефразировал Грибоедова Абрам Абрамович. — Старт зависит от «приемной», финиш — от «распределительной». А от способностей-то, от полезности людям и обществу что зависит? Ничего? Вот она, первопричина, вот она!
Игорю пророчили аспирантуру и распахнутые врата научного института. Но врата оказались воротами… И к тому же запертыми на засов.
Год назад отец пережил «премьеру прозрения» на премьере спектакля. Но бритвенно-острые впечатления, как после любой премьеры, начали сглаживаться. В том, что Игоря примут в аспирантуру или «научный», отец был убежден. Тиски убеждений, давних и, казалось, неколебимых, ослабили свой нажим, но до конца еще не отпустили его.
– Вторая премьера за столь короткое время, — промолвил Анекдот. — Привыкай, Борис: скоро будет и третья.
Он имел в виду распределение, предстоявшее мне.
Анатолий АЛЕКСИН
Продолжение тут