Сага о Певзнерах

Продолжение. Начало тут

Отношение Дзидры к русскому народу под влиянием Георгия Георгиевича все упорнее переставало быть однозначным. Она утверждалась в том, что русских олицетворяют дворяне, а что большевики — такие же враги России, как и Латвии.
Она знала, что до семнадцатого года ее земля тоже составляла часть Российской империи… Но то было, убеждала себя Дзидра, мирным, полюбовным сосуществованием.
– Я не намереваюсь обучать своему языку за денежное вознаграждение, — сказал Георгий Георгиевич.
– Но за работу положено… — пыталась возразить Дзидра.
– Мой великий язык — не товар, — вопреки дворянским манерам, перебил ее Георгий Георгиевич. — Мой язык можно подарить. Но им нельзя торговать.
Дзидра больше не возражала. Ибо возражать было бессмысленно.

Главной чертой характера хозяйки соседней дачи Эмилии была взбалмошность. Она взбалмошно одевалась, взбалмошно ненавидела «оккупантов», взбалмошно была упоена русской литературой («Начала перечитывать “Анну Каренину” с конца — и уже добралась до середины»). Она предпочитала взбалмошно читать книги «с конца», чтобы заранее знать, чем все завершится.
Однако влюбленного человека недостатки и странности его «предмета» привлекают порою сильней, чем достоинства. Елчанинов умилялся экстравагантным поступкам Эмилии. Он обнажил свое отношение к ней, вызвав на дуэль банального пляжного «приставалу». Так называли на побережье курортников-ухаживателей… Курортник не совершил ничего такого, за что следовало бы всадить в него пулю. Он взирал на Эмилию более игриво, чем хотелось бы Георгию Георгиевичу, и дежурно осведомился, где ее дом. Эмилия, как и Дзидра, была женщиной без возраста. Но если вневозрастность Дзидры определялась внешним хладнокровием и аскетизмом, который унаследовал Имант, то вневозрастность Эмилии была сотворена ее экспансивностью. «Она может быть пожилой, а может и молодой», — думалось о Дзидре. «Она может быть молодой, а может и пожилой», — думалось об Эмилии.
Георгию же Георгиевичу экспансивность виделась обаянием непосредственности, а крикливая вздорность, что частенько обуревала Эмилию, — искренностью и честностью. У любви свое зрение: она видит не глазами, а чувством.
– Адрес понадобился? — съязвила Эмилия, обращаясь к «пляжному приставале» на русском языке с легким и как бы нарочитым латышским акцентом, который казался Георгию Георгиевичу обворожительным. Любовь не только видит, но и слышит по-своему.
Не уловив угрожающей иронии, обнадеженный «приставала» кинулся к пляжной сумке, выхватил оттуда обрывок бумаги, карандаш и приготовился записывать адрес как место будущего свидания.
Георгий Георгиевич встал, словно заковавшись в корсет, и произнес:
– Я вас вызываю!
Елчанинов и на пляже не расставался с костюмом и галстуком. Перчаток при нем не было, но казалось, что он бросил перчатку к ногам «приставалы».
– Я вас вызываю! — повторил он.
– Куда?
– К барьеру, милейший. К барьеру!
«Приставала» огляделся, но барьера не обнаружил. Однако Елчанинов не шутил, ибо шутить «ритуалами чести» у дворян не положено.
В однокомнатной квартире Елчанинова на стене, устланной старинным ковром, как на музейном стенде, покоилась фамильная коллекция холодного оружия. Когда-то, еще при буржуазном режиме, он получил право на хранение этой коллекции. И хотя при советском режиме защищать свою честь было запрещено, о ковре с холодным оружием донести никто не успел или не догадался.
– Что же вы медлите? — произнес, все еще не расковываясь, Елчанинов. — Принимаете вызов?
«Приставала» не принадлежал к дворянскому роду, а потому не уразумел, что значит быть вызванным на поединок. Животным было его влечение к пышнотелой Эмилии и животным был страх, мгновенно подавивший влечение. Курортник, рыхлый детина, опасливо озираясь на Елчанинова, которому по возрасту в сыновья годился, нескладно ретировался, схватив в охапку одежду и неопрятно волоча по песку пляжную сумку. Георгий Георгиевич поторапливал его презрительным взглядом. Он знал, что дуэль невозможна, но дворянскую потребность «вызвать к барьеру» за дерзость и неучтивость удовлетворил.
Эмилия отблагодарила победителя чересчур звучным, взбалмошным поцелуем. Она тоже была далека от дворянского сословия. За что же Георгий Георгиевич обожал ее?
Разве об этом спрашивают?..

«Мой великий язык — не товар. Мой язык можно подарить. Но им нельзя торговать!» — сказал Георгий Георгиевич.
Дарить Иманту свой язык он начал в присутствии обеих соседок по дачам. Эмилия этого пожелала, а Дзидра об этом попросила.
Все собрались в квартире Елчанинова. У него была всего одна комната, но квартира при этом не казалась маленькой. Плотно притершиеся друг к другу книги, среди которых не было ни одной случайной, уверенный в себе письменный прибор, вросший в такой же солидный стол красного дерева, которое по цвету, под влиянием времени, перестало быть красным; диван, до того гостеприимно просторный, что вполне мог служить постелью; не менее гостеприимные стулья и кресла; разметавшаяся по настенному ковру коллекция холодного оружия… Все это выглядело не старинным, а вечным. С фотографий, не поблекших, а чуть затуманенных годами, смотрели люди, характеры и лица которых тоже не могли сгинуть: они должны были найти продолжение в потомках. Одним из них был Георгий Георгиевич.
Вспомнив, должно быть, историю с «пляжным приставалой», Елчанинов сказал:
– Урок я могу не дать, а лишь преподать… Но мы обойдемся вообще без уроков. Будем читать стихи!
Он любил повторять, что за весь двадцатый век на Руси нам явились только три гениальных поэта — Блок, Есенин и Гумилев. Это звучало не упреком веку или Руси, а хвалой трем поэтам.
Абрам Абрамович полагал, что поэтов-гениев за целый век было всего два, — и такое «преуменьшение» юдофобы вполне могли бы объявить русофобией.
Блок, Есенин, Гумилев… Всех их, как считал Елчанинов, сгубила революция: один, провидя грядущее, погиб от тоски, второй повесился, третьего расстреляли.
– Но сейчас мы убедимся, что они не подвластны ни болезни, ни веревке, ни пуле.
Георгий Георгиевич пригласил в свою квартиру стихи. И они пришли…
– Даже не заглядывает в книги. Вы видите? Даже перед собой их не держит. Все наизусть! — взбалмошно заголосила Эмилия.
Кажется, это потрясало ее больше, чем сама поэзия. И резко диссонировало с задумчивой сдержанностью Елчанинова.
За что же Георгий Георгиевич любил ее?..
Никто не задавал ему вслух вопрос, на который не могло быть ответа.
А Елчанинов продолжал читать наизусть. Продолжал весь вечер. Он читал неделями, месяцами… Обращался и к русской прозе.
– Целые главы — наизусть!.. — голосила Эмилия. — Целые главы!..
Имант не только прилежно слушал и ученически перенимал интеллигентность дворянской речи. Он понял, что речь эта выражала дух дворянского общения с миром и его катаклизмами: не изменять интеллигентности ни при каких обстоятельствах — это и есть настоящая интеллигентность. Не позволяя себе раздражаться или терять достоинство даже во имя возвышенных целей, дворянские манеры как бы приникали к страдальческим исповедям великих писателей.
Имант, тоже не заучивая, запоминал стихи — слово в слово. А потом уж и прозу… Он соединял интеллигентность с актерским даром. Прибалтийское спокойствие ни на миг не отвлекало его от проникновения в чужие и далекие муки. Негромкое постижение мук потрясает сильнее, чем громогласное… Имант, как и Георгий Георгиевич, чувствовал: если мысль и боль достигают крайней вершины, их нельзя дополнить или чем-либо «перекрыть».

Figurative painter Tuttrt

Когда Алдонисы, накануне отъезда Иманта в Москву, устроили прощальный вечер, Георгий Георгиевич пришел раньше назначенного часа. И завел разговор с Имантом в присутствии Дзидры.
– Ты не должен думать, что едешь в страну друзей, — сказал он без напутственной торжественности. — У каждого человека друзей не так много, чтобы из них можно было образовать целое государство. Но ты и не едешь в страну врагов. И такое ощущение было бы несправедливым! Русский народ сговорчив и чрезмерно покорен, иначе бы он не потерпел правителей, которых терпит более полувека. С правителями ему вообще не везет… Петры Первые и Екатерины Великие не часто управляли русской землей, а таких добрых реформаторов, как Александр Второй, на ней убивали, вместо того чтобы возносить. Это земля парадоксальная, но — всему вопреки! — великая. Тебе многое там не понравится, но ты можешь и многому научиться.
Дзидра замкнула губы на засов. Но как бы обыкновенным ключом, а не протестом и гневом…
Раньше Дзидра ненавидела русских вообще — всех, без исключения. Но получилось так, что именно русский дворянин сумел превратить тяготу ее одиночества в тяготу ожидания, которая все же не столь обременительна для души. И тогда Дзидра окончательно персонифицировала свой гнев, обрушила всю его ярость на официальных и неофициальных коммунистов, а остальных русских, как потерпевших бедствие, даже сроднила с собой.
Четыре года Имант в училище Афанасьева постигал актерское мастерство, а Дзидра с мучительным напряжением ждала его приездов, писем и телефонных звонков.
Она мысленно добавляла к невинно убиенному Александру Второму других невинно убиенных на русской земле — в том числе своего отца, мужа и первого сына. Ей чудилось, что и второго сына на той земле могли подстерегать покушения. При каждом удобном и неудобном случае она упреждала Иманта о возможных бедах и провокациях. Он отвечал, что ничего не боится. Отсутствие боязни, однако, это еще не отсутствие опасности. Дзидра — что ей оставалось! — разубеждала себя в том, что сама же вообразила. Но делала это не в одиночку, а вместе с Георгием Георгиевичем. В результате напряжение — пусть не поровну! — но все-таки распределялось на двоих и немного ослабевало. Тем более и сын, отвергнув боязнь как постыдное чувство, сразу переходил к подробным описаниям драк со смертельным исходом, но не на улицах, а в театральных трагедиях. «Вчера я был заколот, убит наповал, — сообщал он. — Но завтра, не волнуйся, мама, я сам проткну недруга шпагой!»
«А ведь и у тех юношей, пусть придуманных, сочиненных, — горевала Дзидра, — тоже были матери!»
По «системе Афанасьева», занятия в аудиториях на всех курсах были лишь прологом, комментарием к созданию учебных спектаклей. Подвиги, измены, предательства, поединки кипели на подмостках училища, в его залах и коридорах.
Значительность писем из Москвы возрастала оттого, что читал их Георгий Георгиевич со своим чистейшим петербургским выговором, и в квартире, где обитала вечность. Имант потому и писал по-русски, адресуясь к матери и Елчанинову одновременно. Дзидру это не обижало…
Имант рассказывал о занятиях, о репетициях и спектаклях, что происходили на сцене, а о конфликтах и драмах, автором которых была жизнь и в которых ему тоже приходилось участвовать — без них, увы, никогда не обходится, — он умалчивал.
Эмилия неизменно присутствовала на этих чтениях. Восклицания ее были экспансивно нелогичными: «Напишите, чтобы он прочитал “Крейцерову сонату” Льва Толстого. Тогда он поймет, что русским женщинам верить нельзя!»
Она по-прежнему упивалась русской классикой. Однако возвышенные творения наталкивали ее на весьма практичные житейские выводы. Георгий Георгиевич, похоже, не обращал на это внимания. Любовь умеет проходить мимо тех событий, которые должны бы противоречить ей и уж никак с ней не стыкуются. Она избегает вопросов, на которые, как я уже писал, нет ответов. Это романтичное увлечение Елчанинова не увядало, как и его букеты, которые он почти ежедневно обновлял. Но разговоры о законном браке между ними не возникали: Елчанинов был нездоров, его часто подкарауливали приступы астмы, которые хватали за горло и грудь… Он считал себя «не вправе претендовать».
– С людьми надо делиться здоровьем, а не болезнями.
Но было и еще нечто — трудноуловимое, неформулируемое, — что притормаживало его, а Эмилию, при всей ее вздорности, удерживало от претензий. «Пусть будет, как есть, — говорила она себе. — Если каждый день по букету, зачем просить два?» Кроме того, Эмилия робела перед однокомнатной дворянской обителью и ощущала, что в вечность явно не вписывается.
Несколько раз Имант намекнул в письмах, что неравнодушен к студентке по имени Даша.
– Он не прочитал «Крейцерову сонату»!
Тело Эмилии встрепенулось и по причине своей мясистости или, деликатнее выражаясь, пышности долго не могло вернуться к первоначальному состоянию, дергаясь разными своими частями, существовавшими как бы самостоятельно, независимо друг от друга. Имя «Даша» представилось Эмилии вызывающе «оккупантским». Уж мог бы подобрать что-нибудь не такое типичное!
Дзидра замкнула губы на засов, но уже не обыкновенным ключом, а накрепко. Неужели на земле, где смогли убить даже безвинного и доброго царя Александра Второго, готовилось покушение и на ее сына?! Она гнала от себя эту тревогу. Но гнала в одиночку, потому что Георгий Георгиевич в имени Даша ничего предосудительного не обнаружил.
И вдруг Имант с олимпийским — или прибалтийским — спокойствием сообщил, что женится на Даше Певзнер и привозит ее на свое побережье.
– Певзнер?! — взбудоражилась Эмилия так, что самостоятельно зажили все части ее обильного тела. — Певзнер? С такой фамилией у нас был еврей-аптекарь.
– Ну и что? — поинтересовался Георгий Георгиевич.
– А то, что Имант, который мне вроде сына родного, женится на еврейке! Это невозможно. Они хуже русских! Имант и жидовка? Так называли этих у нас, в рижском дворе. Тут какая-то чертовщина, какое-то зелье! Ты, Дзидра, обязана разрушить и запретить… Ведь евреи — они, они! — устроили русскую революцию. Мне говорил отец. И вы, Георгий Георгиевич, как дворянин…
– Я живу на этом свете благодаря еврейской семье, — голосом, которым он вызывал на дуэль, сообщил Елчанинов. И поднялся, как бы заковавшись в корсет.
– Вы? Благодаря еврейской семье?! Дзидра, ты что-нибудь понимаешь?
Дзидра замкнулась.
– Меня укрыла в своем доме та семья… когда я был юнкером и меня должны были приставить к стенке. Всего-навсего расстрелять! Вы слышите? Еврейская семья спрятала меня от ЧК. Это случилось в Киеве. Был восемнадцатый год… Я остался жив — и теперь мне за шестьдесят. А отца той семьи приставили к стенке вместо меня. Да, да, за меня и вместо меня… Его фамилия была Абрамович.
– Абрамович?!
Похоже было, что Эмилии всадили кинжал под лопатку.
– Сын того Абрамовича в первый же день своего рождения стал сиротой. Из-за меня… Понимаете?
– Здесь какое-то недоразумение. Какой-то обман! — Эмилия никогда не умела вовремя остановиться. — Чтобы евреи…
– Вы — не дай Господь! — не антисемитка? — осведомился Елчанинов. — В истинно дворянских семьях антисемитов на порог не пускали.
Получилось, что он указал Эмилии на порог. Быть может, раньше, когда он был более здоровым и молодым, Елчанинов на это бы не решился: любовь могла победить убеждения. Но с годами все качества, определяющие человека, — и высокие, и порочные — прогрессируют. У Елчанинова прогрессировали достоинства, потому что они были сутью его души.
Эмилия не сразу, а лишь с третьей попытки освободилась от гостеприимства глубокого кресла… И суматошно ринулась в коридор. Она была уверена, что Георгий Георгиевич ринется наперерез. Но он демонстративно погрузился в письмо.
За что он любил Эмилию, постичь было сложно. Но почему ее беспрепятственно отпустил — стало в одно мгновение ясно.

Анатолий АЛЕКСИН
Продолжение тут
В качестве иллюстраций использованы работы
Евгения Муковнина

Оцените пост

Одна звездаДве звездыТри звездыЧетыре звездыПять звёзд (ещё не оценено)
Загрузка...

Поделиться

Автор Редакция сайта

Все публикации этого автора