Продолжение.
Начало тут
Отец был не просто высоким. Он и сложен был словно по проекту скульптора, являвшегося, похоже, его приятелем. Ибо только приятель мог преподнести столь безупречную стройность. Но, заново обучаясь передвигаться, отец пригнулся, минимум на четверть уменьшив при этом свой рост. Никогда и ни на кого не перекладывал он своих трудностей. Ни на кого не пытался опереться, предпочитая во всех, даже самых рискованных, ситуациях собственную силу и личное мужество. Иногда он не прочь был опереться на мудрость Абрама Абрамовича. Но так как эта мудрость порой его не устраивала, отец и здесь обходился пусть спорными, но собственными возможностями и убеждениями.
Мама не могла стоять с ним, как говорится, плечом к плечу, потому что ростом была отцу по плечо. Фигурально же говоря, она всегда находилась с ним рядом. Однако, чтобы не унижать мужское достоинство, мама всегда и везде, кроме критических случаев, подчеркивала, что остается лишь женщиной. Потому что отец всегда оставался мужчиной.
И вот он стал опираться на палку, которую раздобыла мама. Кто-то из родственников пытался подарить ему кокетливую, пижонскую тросточку, потом старинную, нацепившую на себя фамильные вензеля трость с набалдашником, потом индивидуальный полукостыль. Но отцовская палка была не пижонской и не больничной — она пыталась доказать, что отец может обойтись и без нее, что он припадает не к медицинской подмоге, а к природе, к земле. Палка годилась на века, потому что была стволом молодого дуба — с корой, с новорожденными сучками и чуть обнаруживающим себя запахом леса. Ни малейших признаков медицины не было.
Но сочетание палки с Геройской Звездой заставляло людей интересоваться:
– Фронтовое ранение?
– Нет, случайность, — отвечал отец.
Герою Советского Союза протез сделали мигом. И, как все вроде бы самое обыкновенное, «в порядке исключения». А не будь он Героем, долго бы проковылял на костылях!
– Послушать злыдней, так и подвиг ты совершил для того, чтобы пропустили вне очереди, — с жалостью к подвигу, к отцовской ноге, да и к самой очереди произнес Анекдот.
Чувство юмора редко бросало Абрама Абрамовича на произвол. Внутренне огорчаясь или горюя, он искал спасения в шутках и анекдотах. Горевал же он чаще всего, возвращаясь с работы.
– Сегодня прочитал рукопись члена-корреспондента. Машинистка, которая, в отличие от именитого автора, в академии не состоит, конечно, многое привела в соответствие с орфографией и грамматикой. Но член-корреспондент после нее от руки делал вставки. И представьте, написал слово «ночь» без мягкого знака, а десять тысяч решил «смягчить» и после слова «тысяч» поставил мягкий знак, похожий на грушу с хвостиком. Очень четко поставил, чтобы редактор не сомневался. — Анекдот вспомнил заодно институтского заведующего кафедрой марксизма-ленинизма, который, наводя порядок в аудитории, призывал: «Ну, вы там, “в заду”, нельзя ли потише?» — Чей зад он имел в виду? Так вот… Я сказал в комнате про эти мягкие знаки. Члену-корреспонденту донесли, и он громко, на весь издательский коридор, заявил: «Не ему обучать меня русскому языку!» Ивриту я обучать его не могу: сам не знаю.
Учительница Мария Петровна, которая гордилась тем, что мы, дети Героя, учились в ее классе, попросила однажды, чтобы отец выступил на торжественном вечере в честь Октябрьской революции, которую тогда еще называли Великой.
– Ни одна революция не приносила ничего, кроме крови и слез, — сказал Анекдот. — Таково назначение всех революций. На Западе, и даже на Востоке, их боятся. И только у нас что ни год, то революция: в промышленности, в сельском хозяйстве, в науке, в языкознании… А началось с той, которой на самом-то деле и не было. Имел место банальнейший захват власти.
– О чем ты говоришь?! — в знак протеста, позабыв о палке, отец выпрямился.
– Смерть твоего кумира тоже можно было объявить очередной революцией. Видимо, не догадались. А могли бы… Дело «врачей-убийц» отменили, депортацию — тоже. Чем не революция? Даже две! Как известно, «мертвые сраму не имут». А остальные не знали, не ведали, при сем не присутствовали… Сталин как-то сказал: «Октябрьская революция предоставила неограниченные возможности!» Действительно, не ограниченные — ни правдой, ни совестью. Так что иди, Борис, выступай на торжественном вечере. Тем более просила учительница.
– Зачем ты это… при детях?
– Говорят, честь следует беречь смолоду, — мирно ответил Анекдот. — Стало быть, и истину не мешает знать смолоду. Какая же честь без истины?
«Кадры решают все!» — провозгласил задолго до того, как получил кровоизлияние, Сталин. И после его смерти кадры начали обновляться. Вообще в Советском Союзе каждая смена власти означала смену руководящих кадров — на среднем и низшем уровнях. Владыки же, если не попадали в тюремные камеры, оставались в правительственных кабинетах. Даже к нам в школу явился новый директор.
У любого человека на лице что-то выглядит главным: глаза, или лоб, или подбородок. У директора главным был нос. Как некий миноискатель, он, казалось, определял, кого и что надо убрать, устранить. Мысля «по-государственному», он был озабочен не тем, что надо создать, а что разрушить и кого выбросить. Новый директор шастал по классам и коридорам, ощупывал парты, черные доски с непременными следами небрежно стертого мела, подоконники… Единственное, чего он не замечал, были ученики. Именно «чего», а не кого, потому что мы, ученики, интересовали директора меньше, чем реквизит.
Наш классный руководитель Мария Петровна сообщила ему в вестибюле, возле гардероба, где я натягивал на голову шапку-ушанку, поскольку по календарю была осень, а по термометру уже наступила зима:
– Приглашаю вас на встречу с Героем Советского Союза Борисом Исааковичем Певзнером. Отец трех моих учеников!
То, что сразу трех, директора не удивило, но вот об отчество и фамилию он споткнулся.
– А что, другого отца-Героя у вас нет?
– Другого нет, — ответила Мария Петровна, давая понять, что Герои на улице не валяются.
Отстаивать справедливость было ее страстью. А так как в замужестве она ни разу не состояла, вся страсть — без остатка! — отдана была справедливости.
– Другого Героя нет! — повторила она.
– Странно, — сказал директор. И его нос-миноискатель уткнулся — разумеется, на некотором расстоянии — в лицо Марии Петровны.
Он постоянно держался на «некотором расстоянии»: чтобы дистанцию соблюсти, но главным образом чтобы дать испариться хроническому винному запаху, исходившему от него.
Директор был недоволен, что обреченный батальон спас на войне наш отец, а не чей-то другой.
– Сталин умер, но дело его живет, — сделал вывод Абрам Абрамович, когда я рассказал ему дома о том разговоре, подслушанном в вестибюле.
– Не ходи к нему в школу, Боря, — посоветовала отцу мама.
– К нему не ходи, — согласился Анекдот. — А к ним… — он указал на меня с братом и на сестру, — к ним пойди обязательно. Ты, Борис, сам как-то сказал, что по числу Героев Советского Союза евреи на одном из самых первых мест… И это при том, что награждать их никто не рвался. Сказал?
– Так и есть.
– Существует, правда, теория: они, дескать, защищали самих себя. Ведь додумались! — Еврейский Анекдот был невысоким и щуплым, но не казался таким из-за мощной головы, на которой главным был его лбище. Складки, многочисленные и глубокие, то собирались гармошкой, то расправлялись, отражая настроение Абрама Абрамовича. Глаза — под буйно и в разные стороны разросшимися бровями — были либо грустно-шутливыми, либо шутливо-грустными. Тоска не покидала их никогда. Как, впрочем, и юмор…
— Придумали же: защищали себя! — гармошка на лбу собралась столь интенсивно, что, казалось, опять заиграет… — Пойди в школу, Борис. Пусть увидят Звезду на твоей певзнеровской груди. Не забудь надеть!
– Я прослежу, — пообещала мама. И неожиданно предложила: — А в день праздника надо бы послать по радио телеграмму той медсестре, которая спасла тебя. Знаешь, передают… и люди находятся! «Бывшей медсестре Ольге, живущей в Рязани… От бывшего лейтенанта Бориса Певзнера!» Она может услышать.
– Не может, — ответил отец.
– Почему?
– Она была навылет ранена в тот самый день. На «вылет» из жизни…
– Спасая тебя?!
– Нет, моих незабвенных друзей-товарищей, — вновь применяя фронтовую терминологию, что он делал часто, ответил отец. — Митю Егорова и Лешу Носкова. Они после… тоже погибли.
– Как ты узнал об этом? О ней? — спросила мама.
– Она лежала в том же госпитале, где я. На первом этаже. И прислала мне свою фотографию. Ольга Нефедова…
– Тебе? Лично тебе? Смертельно раненная?
– Лично мне.
– И где же она? Фотография?
– Я отдал потом, уже через год, в Музей боевой славы полка.
– Куда?! В музей? Она — тебе, а ты — в музей? — Анекдот не поверил своим ушам. На его сократовском лбу вновь почти заиграла гармошка. И он нарочито перевел разговор на прежнюю тему: — Итак, по числу Героев евреи — на третьем месте. Или на пятом… А интересно, на каком мы с вами месте по количеству населения?
Наша семья не знала.
– Может, на тридцать седьмом? — предположил Анекдот. — Фу ты! Какая неудачная цифра… Ну, на девяносто девятом. Иди в школу, Борис. И пусть твои дети гордятся!
– Они гордятся… — мама обняла нас троих.
Складки на лбу Абрама Абрамовича разгладились.
– Знаете, есть такой анекдот… Подходит еврей к памятнику Суворову. И генерал подходит. Еврей, не выговаривая примерно двадцати букв из тридцати трех, спрашивает: «Это Суворов или Кутузов?» «Суворов», — пародируя его акцент, отвечает генерал. «Что вы мне подражаете? — говорит еврей. — Вы ему подражайте!» Ты, Борис, вполне мог бы сказать этому директору: «Вы мне подражайте!» А что? Имеешь законное право. Но все же не говори: детей жалко.
Нет на свете ни одного нормального человека, который бы хоть раз не влюбился. Нет такого человека.
С разными людьми это происходит, разумеется, в разном возрасте. Со мной произошло в детском саду. На меня внезапно навалилось такое, чего я не испытывал более уже никогда. В шестилетнем возрасте я окончательно понял, что без Лиды Пономаревой жить не смогу. К сожалению, она в отношении меня к такому выводу не пришла. То есть пришла, но не сразу. Не так быстро, как мне бы хотелось.
Я должен был Лиду завоевать! И начал с того, что спрятал ее вишневое пальто с вишневыми пуговицами… И сам же его нашел. То, что спрятал, не было известно никому, а за то, что нашел, меня благодарила заведующая детским садом, а потом Лидины мама и папа. Таким образом, я потихонечку начал вторгаться в ее семью… Сама Лида не поблагодарила меня: она считала, что искать и находить ее вещи — это моя обязанность. Ведь она уже догадалась, что я в нее влюбился, как говорится, по уши. Кстати, неточное выражение: выше ушей у меня находилась макушка, и я был влюблен по самую макушку, выше которой на голове уже ничего не было.
Пальто я спрятал на улице, под водосточной трубой, и прикрыл старой газетой. Участковый милиционер, опекавший наш детский сад, потому что младшую группу посещала его дочь, сделал вывод, что вор вынес пальто из раздевалки, но потом кто-то ему помешал, и он спрятал пальто под трубой, чтобы позже его «доукрасть». Так он и выразился: «Доукрасть». Я, стало быть, предотвратил выполнение уголовного замысла.
Через неделю я похитил «красную шапочку» и спрятал ее в утробе карусельного коня. Возникла паника, вызвали того же самого милиционера, который в результате неглубокого раздумья — на глубокое он был неспособен — пришел к выводу, что за Лидой «охотится мафия». Не побоявшись мафии и наперекор ее планам, я вскоре обнаружил шапочку и вернул ее лично владелице. Тут она меня впервые… поцеловала: красная шапочка почему-то была для нее дороже вишневого пальто.
Я, выходило, украв пальто и шапочку, начал похищать и Лидино сердце.
Похищение было полностью завершено, когда мы были уже в третьем классе… Почти три с половиной года понадобилось мне на то, чтобы доказать Лиде Пономаревой, что я унаследовал не только рязанское отцовское лицо и его безупречное телосложение, но и его мужество, его настойчивость и верность в любви.
Нашим с Лидой отношениям, все более обострявшимся (в положительном смысле!), тайно противодействовало лишь одно: Лида не любила мою сестру Дашу, поскольку в Дашу были влюблены все третьеклассники мужского пола, кроме меня и моего брата Игоря. Официально считалось, что Лида на втором месте после Даши, но она почему-то предпочитала занимать первое место. Меня это повергало в изнурительные сомнения. Мы с Лидой твердо и окончательно решили бракосочетаться в тот самый день, как только нам разрешат. И я не мог уразуметь, зачем ей при этом нужно видеть у своих ног еще хоть одного поклонника. «Уразуметь» происходит от слова «разум». И когда я сам чего-либо уразуметь был не в состоянии, то обращался за разумом к Абраму Абрамовичу.
Тут самое время разъяснить, какой у меня был характер. Почти такой же, как у моего брата-близнеца Игоря, но ничего общего не имел с характером сестры Даши.
Мы с Игорем позаимствовали у отца его русоголовую и голубоглазую открытость. Но этой открытостью прикрывали хитрость и фантазерство, иногда переходившие во вранье. Отец утаивал лишь военные секреты из истории фронтовых лет и профессиональные — о своей лаборатории. Мы с Игорем обожали тайны и даже к тому, что скрывать было незачем, мысленно припечатывали гриф «совершенно секретно». Не мог я скрыть лишь своей любви к Лиде Пономаревой. Ибо любовь засекречиванию не поддается.
Даша же не изменила маме ни внешне, ни внутренне. Ее нельзя было назвать маминой копией, ибо копия — нечто застывшее, сделанное с помощью ксерокса или другого копировального аппарата… Или кисти, механически повторяющей чужой замысел.
Даша была человеком не цельнометаллическим, каким был отец, а просто цельным, каким была мама. Наши же с Игорем характеры раздирались противоречиями. Даже в мелочах… К примеру, мы были охотниками скрывать и прятать, но, в отличие от Даши, прежде чем принять какое-нибудь решение, непременно советовались — друг с другом и со всем белым светом.
Любовные сомнения привели меня к Абраму Абрамовичу.
– Видишь ли, Серега… — собрав морщины на лбу, начал он. — Видишь ли, если женщина жаждет поклонения, ей нужно поклонение всех мужчин, которые встречаются на ее пути. И тем более своих одноклассников… Но это вовсе не исключает того, что любит она лишь одного из них!
Он взглянул на меня так, чтобы я не посмел усомниться, что как раз и являюсь тем самым единственно обожаемым. Гармошка разгладилась на его лбище: стало быть, он был уверен в неколебимости моих любовных позиций.
Мы охотнее всего верим в то, во что хотим верить. Я сразу согласился с Абрамом Абрамовичем.
Но согласиться — одно, а успокоить душу свою — это совсем иное. «Почему она все-таки хочет переманить Дашиных поклонников, если к ним равнодушна?» — думал я, когда замечал, сколь раздраженно реагирует Лида на пылко восхищенные или исполненные беззвучного, полутайного обожания взоры мальчишек, устремленные на Дашу. И когда не замечал, как она реагирует, тоже думал…
Продолжение тут
Анатолий АЛЕКСИН