Продолжение.
Начало тут
Отец окончил мирное терапевтическое отделение медицинского института. Но так как Героем он был не только по званию, а и по характеру, то назначение получил туда, куда никто, кроме него, не рвался, — стал заведующим лабораторией, где испытывались смертоносные, устрашающие вакцины: античумные, антихолерные… Получается, он сразу же приобщился к сражениям. Такая была натура!
Добровольцем на фронт отец записался, конечно, не на второй день войны, а в ее самый первый день. Природный героизм не позволил ему обождать. Направили его заместителем начальника госпиталя.
Госпиталь располагался вдали от передовой, но отец, родившись Героем, согласиться с этим не пожелал. Он мог находиться лишь там, где непрерывно требовался его героизм. И стал пехотинцем. Мама покорно не отговаривала…
Покорность может и повелевать, если это черта женского обаяния. Мамину покорность можно было назвать и преданностью отцовской натуре. Она сумела бы поломать чрезмерную тягу отца к опасностям, к риску. Но стать разрушительницей отваги себе не позволила. Бракосочетавшись с отцом, она навсегда осознала себя не просто женой, а женой Героя. Сперва с обыкновенной, маленькой буквы, а впоследствии и с заглавной. Мама, я думаю, и полюбила отца не за притягательность внешности, которая, безусловно, была, не за яркие дарования, которых, кажется, не было, не за высокий ум, который тоже особенно не выпирал, а за верность и мужество. Верней сказать, за характер.
Позднее я понял: если мужество способно вызывать лишь восхищение, то верность — иногда восхищение, а иногда раздражение. И даже протест. Отцовская верность маме была залогом нашего детского счастья: мы трое знали, что «личные» конфликты и бури, сотрясавшие и даже уничтожавшие другие семейные очаги, к нам в дом ворваться не могут. А вот отцовская верность раз и навсегда обретенным взглядам наш дом сотрясла. В том самом году…
История с «белыми халатами» захотела быть в «белых перчатках». И тогда кто-то придумал, чтобы одних евреев в белых халатах обличили другие евреи в халатах того же цвета. Истинная белизна должна была сокрушить обманную. Папа был истинной. Да еще с Золотой Звездой!
– В жмурки можно только играть, — сказал Еврейский Анекдот. — Но нельзя, зажмурившись, жить.
– Когда играют в жмурки, глаза не зажмуривают, а завязывают, — объяснила мама, поняв, куда Анекдот клонит, и заранее обороняя мужа.
Помню, ночами отец в кителе без погон и со Звездой на той стороне, которая ближе к сердцу, расхаживал по квартире. У нас были две крохотные комнаты и кухня, в которой могли уместиться либо мама с папой, либо мы втроем. А вместе не умещались… Поэтому отец, точнее сказать, не расхаживал, а метался туда-сюда: на малом пространстве возникает ощущение загнанности.
Он и был загнан… Хоть никогда — кто бы ни загонял! — не предъявил бы обвинение тем, в чьей вине не был уверен совершенно и до конца. Что названные убийцами и были убийцы, отец не сомневался. Но все же требовать казни, расстрела — а именно этого ждали от него, еврея-Героя и медаленосца! — он не решался. Фронтовой китель и Золотая Звезда призваны были взбодрить отца, подвигнуть на нечто чрезвычайное, укрепить убеждение в неколебимой справедливости предстоящего ему дьявольского броска.
Сатана — в планетарном масштабе — прежде, как известно, был ангелом. И наловчился выдавать свои сатанинские игры за ангельские, привораживая обманом и тех, в ком неразлучимы были отвага с доверчивостью.
Накануне того — казалось, непостижимого для него! — шага отец делал сотни, а может, и тысячи шагов по квартире. Чтобы нас не будить в ночи, не тревожить, он передвигался по кухне и нашему микрокоридору в тапочках. Бесшумность его метаний нагнетала дьявольскую загадочность. В неестественном сочетании тапочек с торжественным кителем и Звездой можно было ощутить нечто комичное, но ощущался трагизм. И мама время от времени одними губами спрашивала:
– Может быть, ты присядешь?
– Да, да… Я сяду, — обещал ей отец.
И продолжал свой крестный путь к тому, по-мефистофельски навязанному, поступку.
– В некоторых странах, я слышал, смертной казни вообще нет? — предвидя падение и пытаясь за что-то ухватиться, спросил Анекдота отец.
– И у нас могут отменить… Но только в том случае, если решат казнить каждого третьего.
– Почему ты так не любишь… всю нашу землю? — уже как бы с другой стороны решил защититься отец.
– Землю я люблю всю. Но не всех, кого она родила, — с печалью полного откровения произнес Анекдот.
– Ты не веришь людям.
– Это тебя заставляют не верить.
– Нелюдям… А не людям! — опершись на тапочки твердо, как на каблуки военных сапог, ответил отец.
И даже я, хоть мне минуло всего-то семь лет, понял: он на что-то решился.
А назавтра, ближе к вечеру, мне показалось, что черная радиотарелка еще более почернела. Она заставила маму и нас троих безмолвно прижаться друг к другу.
– Говорит Герой Советского Союза Борис Исаакович Певзнер!
И сразу же голос отца, чем-то отделенный от него и принадлежавший не ему, а сатанинской затее, выдаваемой за необходимость и ангельскую сверхцель, зазвучал поверх наших голов, и всей нашей квартиры, и всего нашего дома.
Помню только, что отец присоединялся к «миллионам негодующих», требовал, «как и они»…
– Во гневе нельзя присоединяться, — в тот же вечер, но уже поздний сказал ему потрясенным шепотом Абрам Абрамович. — Гнев должен быть индивидуальным. К добру присоединяться можно… Это никому не грозит. А гнев толпы? — он потер пустой рукав, окунувшийся в карман пиджака, будто ощущая отсутствие правой руки, которая могла бы ему помочь. В драматичные или конфликтные минуты он всегда вспоминал о ней. — Да-а… Еще раз я убедился: в обыденную, мирную пору проявлять мужество труднее, чем на войне.
– Как раз в то время люди возвращались с работы и мало кто слушал радио, — полувопросительно, отыскивая надежду, произнесла мама.
– Не обольщайтесь: это услышал весь мир, — с еле уловимой, но и непостижимой для него резкостью ответил Анекдот.
Непостижимой потому, что отвечал он на мамину фразу. Хотя резкость адресовалась отцу, которого мама исподволь начала защищать.
– Я же говорил, что сначала Иосиф Виссарионович признает Государство Израиль, даже поддержит его — чтобы придраться было нельзя! — а затем накинет удавку на шею дочерям и сынам Израилевым, живущим в его стране. Что-нибудь иезуитское он должен был для этого выдумать. Вот и пожалуйста…
– Подобное придумать нельзя! — как Герой готовясь перейти в наступление, заявил отец.
– Однажды, на фронте, ты вырвался из фашистского окружения. Но свои нацисты страшнее чужих: из их окружения ты не выбился.
– Как можно сравнивать?!
– В сравнении познается истина.
– Но не в таком… — холостым патроном стрельнул отец.
– «Чтобы в ложь поверили, она должна быть чудовищной!» Сию «мудрость» Гитлер и Геббельс то исподволь, то оглашенно заталкивали в послушные головы.
– Зачем сравнивать? — опять бесцельно прозвучал холостой выстрел. Но я почувствовал, что отцовские убеждения готовят себя к атаке. — Если врачи способны? Врачи! Трудно себе представить…
– Не надо насиловать воображение. И представлять себе то, чего быть не может, — посоветовал Анекдот.
– Народ верит. А его не обманешь!
– За народ не высказывайся.
– Я слышал… От очень многих!
– Что поделаешь? Мы раздавили гитлеризм, заразившись при этом одной из его неизлечимых болезней. Парадокс!
– Что ты хочешь сказать?
– То, что сказал… — после паузы Анекдот вновь произнес потрясенным шепотом: — Как ты теперь выйдешь на улицу?
– Я выйду с ним, — промолвила мама. — Мы выйдем вместе.
Отец был Героем, а мама — женой Героя.
Есть такое выражение — весьма неточное — «оборвать телефон». Ведь если телефон действительно «оборвут», он станет немым. У нас же звонки словно бы догоняли друг друга круглые сутки. Чтобы выразить свою солидарность с отцом, звонили и по ночам. Ночная солидарность призвана была доказать, что от волнения перепутала время суток.
– Вот видишь! — обратился отец к Анекдоту столь уверенно, что уверенность его вызывала сомнение. Точней было бы, конечно, сказать: «Вот слышишь!» Потом он повернулся к маме: — Мы с тобой можем выйти на улицу.
– Если бы любовь так же объединяла людей, как объединяет их ненависть, — с ироничной грустью произнес Анекдот.
Продолжая по профессии оставаться врачом, отец сражался с чумой и холерой так наступательно, будто они угрожали городу, государству и непосредственно нашей семье. Ничего подобного не происходило… Но его бесстрашие выискивало «горячие точки», где можно обжечься и даже погибнуть. Руководителем лаборатории, которым он был до войны, отца не назначили, а утвердили заместителем.
– Привыкай к тому, что, если даже человек нашей национальности является практически первым, он должен считаться вторым. Предпочтительней, разумеется, третьим или четвертым… Но выше второго места для него заняты, — объяснил Анекдот.
– Зачем такое нагромождать? — возразил ортодоксальный отец. — Руководитель уже есть… Не гнать же его!
– Им повезло, что он есть: отказать Герою было бы сложно. Но что-нибудь они бы изобрели!
Анекдот остался при своем мнении. Это было вскоре после Победы. Вспоминая, я по-прежнему то забегаю вперед, то возвращаюсь…
А в тот день Абрам Абрамович и его несогласие с отцом молча объявили перемирие. При маме спорить было бессмысленно: она сразу, не расставаясь с внешней покорностью, становилась на защиту отца — и Абрам Абрамович вынужден был отступать. А в глобально значимых спорах он отступать не желал.
Поэтому и на гордое отцовское «Вот видишь!» ответа не последовало. Но позже, когда мама ушла к соседке, Абрам Абрамович привычно перемешал драматизм с юмором:
– Знаешь, есть анекдот… Идет коллегия министерства. И вдруг министр сострил. Все подобострастно захихикали. А один сидит и не смеется. Министр подходит к нему: «Что, не дошло?!» — «Нет, я из другого министерства». Так вот, я из другого министерства, Борис. И поддакивать вам не собираюсь.
– Но министерство-то очень большое: вся страна! — возразил отец.
– То высказываешься за всю страну, то за весь народ. Даже за свой народ, за еврейский, я бы лично высказываться не решился.
Но как раз от имени этого народа отца вскоре попросили высказаться. Еще раз…
Отцу позвонили из редакции газеты «Правда» и поздравили с успехом, о чем он сообщил нам без гордости, продолжая защищаться холостыми патронами. Абрам Абрамович потер пустой рукав пиджака и, воспользовавшись отсутствием мамы, сказал:
– Успех на крови? — Освобождаясь от гнева, он покашлял и добавил сочувственно: — Твоя лаборатория предотвращает чуму… А по-моему, чума набирает силу.
«Как повезло, — думал я позже, — что в те времена повсеместно прослушивали лишь телефонные разговоры, но еще не созрели до широкомасштабного прослушивания квартир. По крайней мере, Героев Советского Союза!»
– Ошибаешься, — возразил Анекдот, когда я поделился своей успокоенностью. — Как раз квартиры Героев и прослушивались в первую очередь. Чем значительней была личность, тем меньше ей доверяли. Парадокс? Но парадоксальна и вся наша жизнь.
Еврейский Анекдот предпочитал вести подобные разговоры на «свежем воздухе». Однако все чаще переступал через это правило: пришлось бы целые вечера проводить на улице.
Вслед за поздравлением отца пригласили в редакцию самой главной газеты, созданной лично Владимиром Ильичем.
– Наверное, хотят, чтобы ты что-нибудь сочинил: присоединился к всенародному гневу письменно, — предположил Анекдот. — Сочинишь? Терять уже нечего.
– Им терять? Которые сами во всем сознались?
– Нет, тебе.
– Да они же сознались! — взвинчивая себя, повторил отец.
– Стало быть, ты имеешь право вынести им приговор? — Опять пользуясь отсутствием мамы, Абрам Абрамович не амортизировал юмором вернувшийся к нему гнев. — Никогда еще и ни в какие исторические эпохи не было так много судей! Самое же поразительное, что миллионы судей принимают одно и то же решение.
– Потому что другого не может быть, — с неколебимостью ответил отец.
Абрам Абрамович не угадал: в редакции отцу не предложили что-либо сочинять, а попросили лишь подписать. До него уже расписались многие… И все как один евреи.
До последнего часа своей жизни отец не мог позабыть об этом.
В серокаменном, тяжело надавившем на землю здании отовсюду наступало на отца одно и то же слово из шести букв: «ПРАВДА».
– Правдой нельзя заклинать, — однажды сказал Анекдот, — ей нельзя удивляться. Ты сообщаешь: «Я видел на улице одетого человека». Вот если б ты встретил голого! Да-а, правду нельзя замечать. Как не замечают нормального воздуха. Если он становится ненормальным, опасным…
– Почему? — возразил отец. — Иногда восклицают: «Какой чистый воздух!»
– Это сигнал тревоги. И прежде всего для нас, для врачей. Ибо означает, что люди привыкли к воздуху загрязненному, а чистый для них — событие. Пойми, если правдой гордятся, если за правду хвалят, значит, привыкли ко лжи.
В вестибюле отца встретили два руководящих деятеля еврейской национальности. Они были известны пуленепробиваемой ортодоксальностью, верноподданническим царедворством.
– Отрабатывают свой хлеб! — говорил Еврейский Анекдот. — Даже у Гитлера были «нужные евреи». Те уж старались пошибче нацистов! И евреям-политикам, которых наш выдвигает, руки подавать нельзя. Если он ради них перешагнул через свое юдофобство, то через что же перешагнули они?!
Два деятеля, как конвоиры, взяли отца под руки, ввели в лифт, вывели из него и проводили в кабинет главного редактора. Может, они боялись, что отец по дороге сбежит?
Самого главного в кабинете не оказалось, ибо там собрались только евреи. И все до одного — знаменитые! Новаторы производства, ученые, писатели, музыканты… Не хватало только Героя войны. И его привели.
Рассказывая об этом, отец всякий раз подчеркивал одну, быть может, второстепенную, но намертво вцепившуюся в его память деталь: никто из знаменитостей с ним не поздоровался.
– Такие интеллигенты… Но не кивнули даже.
Знаменитости и друг с другом совершенно никак не общались. Сидели на диване, на стульях вдоль стен, уставившись в никуда. Отца как бы и не заметили. Восковая, сероватая бледность покрывала их лица. А растерянность и крайнее напряжение проявляли себя в недвижности рук. Пальцы так сцепились друг с другом, что, казалось, могло произойти замыкание и вспыхнуть пожар.
Передвигались только два руководящих деятеля и отец. Его подвели к столу… Посреди на зеленом сукне (можно было бы сказать «как на поле», но с полем то сукно, хоть и зеленое, протестующе не ассоциировалось) — так вот, на зеленом сукне возлежал неестественно огромный двойной, или хищно двукрылый, лист. А на нем — текст и колонки фамилий, напечатанных типографским способом, будто вросших в бумагу. И еще подписи, истерично изрисовавшие второе крыло листа — параллельно, полуперпендикулярно, вкривь и вкось… Когда отец начал всматриваться в текст, крылья стали казаться ему все более зловещими, а подписи нарочито неразборчивыми. Та продуманная неразборчивость была трусливо-наивной: она расшифровывалась инициалами, фамилиями, набранными жестким шрифтом. Он был таким, что сомнения — даже в букве единой! — диктаторски исключались.
Анатолий АЛЕКСИН
Продолжение следует